Греки, ахейцы – и на удивление авиньонскому зрителю, свидетелю мистерии: вся воинская сторона зрелища выстроена на китайских боевых искусствах, на упражнениях и формах тай-чи, у-шу… Потому, наверное, что «военная игра» – это всегда некая упорядоченная, жесткая последовательность движений – и можно взять какую угодно традицию, любой стиль, доведенный до совершенства – отполированный до блеска, до последнего миллиметра, рассчитанный вплоть до краткого момента взрыва, боли. Жест – как точно выверенный спазм – мгновение совокупления с врагом – сведения счетов – сверки часов – один знак, один жест – и этого довольно. Милитарный балет, хореография смерти – только без «тарантиновских» фонтанов и брызг крови. Истинный, столь любимый Васильевым бесконтактный Восток: живем природой, но не соприкасаемся внутри нее. Каждая планета ходит по своей орбите, законы те же, – но что мне за дело до твоей – все равно никогда не столкнемся: именно так предназначено богами, природой, той воздушной сеткой, космической похлебкой «ци», в которой мы и плаваем отдельно, врозь – но все сразу.

Тут сразу же хочется оговориться, предупредить. Пожалуй, единственное, чего не может дать хорошо организованная военная выучка, – так это ощущения опасности. Умелость, веселость, крайняя сосредоточенность воина, красота движений – все это и для нас, зрителей, то есть наблюдателей этого сражения, мистерии кровавой битвы, снимает любой холодок ожидания; при таком мастерстве исход вполне прозрачен. Тогда и битва на поражение становится неотличимой от воинских состязаний за «ушатый серебряный умывальник, еще не бывший в огне», за плененную деву – прекрасную мастерицу, не помню уж, ткачиху ли, повариху… За быстроногих коней… Но есть у этих выверенных ясных игр и иная подкладка. Бои на палках продолжаются – да только длятся они будто на кромке льда, на тонкой коже ледяной земли, под которой – бездна, черный провал.

Вначале об этом только догадываешься: четкая дикция, четкие, рассчитанные движения, – а на все это накладываются гортанные выкрики – два голоса перекликаются через пространство игры – нет, уже не два – все больше голосов, хриплых или протяжных. Архаика! Пение, цепляющее, царапающее изнутри – глубже, чем понимание, первичнее, чем стих. Та первая плазма, расплавленная магма звуков – гортань, производящая и пение, и щелчки, и хрипы, и страшное поскрипывание движущейся, накатывающей – бродячей повозки, волны, стихии первоэлементов. Хор, то распадающийся на две антифонные половины, то снова сливающийся в единую массу: как капли ртути, не существующие по отдельности, стремящиеся снова скатиться, слиться, слипнуться – в единое озеро черной, отливающей металлом воды, в единый звучащий поток, шуршащий и бьющийся о край мира живых. Страшно становится лишь здесь, поскольку, да! – конечно же – эта первородная звуковая стихия целиком принадлежит миру мертвых. Слипшаяся воедино, расплавленная масса – тех, кто ушел, тех, кто – как перегной – составляет основание нашей культуры и нашей памяти. Там, в царстве духов, неразличимы отдельные существа, там бродят закваской и перетекают друг в друга нерасщепленные образы и спутанные звуки…

Когда Ахиллу во сне является тень Патрокла, на арену выходит – выдвигается – проливается – весь хор целиком, и повторяющееся заклинание друга «Погреби ты меня, погреби ты меня, – / да войду я в обитель Аида!» доносится оттуда же – из мутной и склизкой, тесной общности умерших, временами растекающейся на отдельные, узнаваемые голоса, но тут же собирающейся воедино. Сумрачная архаика, но и наша культура вообще, культура, что в принципе хтонична, – царство мертвых как царство первых смыслов, что создавались не нами, царство архетипов, что нам не принадлежат.