– Молодой ты ещё. Не понимаешь. – Утробно, не поворачиваясь выдавил Степан.

– Не-ет! Тут молодость ни при чём! Я по лесу иду, радуюсь. Каждой птахе, каждому дереву. Каждый кустик хочу рукой затронуть, поздороваться. А у тебя одни мороки в голове. Чего уж тут хорошего. Только и думаешь, как бы кто из-за хребта не пришёл, да не украл твоё золото. Хотя оно вовсе и не твоё. А если бы твоё было, ты бы и вовсе, только сидел бы рядом, караулил бы. Какая там радость. Только бы и караулил!

– Молодой. Не понимаешь…

– По мне, так пусть бы тот глухарь летал, да летал. Пусть бы радовал своих копылух. И Серёга бы на свободе был. Он, говорят, тоже весёлый был. Говорят весёлый.

Генка пошабаркал печкой, подкидывая несколько поленьев, с удовольствием вытянулся на нарах. Улыбался сам себе.

– Свободный был, оттого и весёлый. Свободный…

Ночь… Ночь.

Степан мерно сопел, втягивая с усилием чуть приторный, смешанный с потом, воздух зимовья. Так и не разделся, не залез под одеяло, уснул как был.

Печка шипела, выталкивая в ночную тайгу горький дым, да раскалённый пар. Шипела, стараясь убаюкать обитателей зимовья, успокоить, охладить от горячих споров. Сама тайга, в которой заблудилось зимовьё на огромных, немереных просторах земли, будто дремала. А всё вместе, и зимовьё, и тайга эта огромная, необъятная, и ночь эта, да и само небо, всё вместе летело в заснеженном мраке галактики, летело, кувыркалось, поворачивалось к звёздам то одной стороной, то другой. И везде была ночь. Везде. Во всём мире. Поворачивалось и переворачивалось. Так всё закручивалось в этом бездонном мире, что и сознание людское легко могло перевернуться всего лишь за одну бессонную ночь. Всего за одну.

Не даром кто-то сказал: даже дьявол, по сравнению с человеком, выглядит простецким пареньком.

Обычно охотники встают рано. Хоть и уматываются за день, и ложатся поздно, – пока пушнину обработаешь, приведёшь в порядок. Но вставали рано. Завтрак торопливый, сборы в толкотне между собой и, ещё чуть брезжит, ещё солнышко не показалось, а они уж на путиках. Один в одну сторону, другой в противоположную.

Сегодня же что-то нарушилось. Что-то случилось, пошло не так. Уже и кобель вылезал из кутуха, вытряхивал мороз из шубы, позевал громко, показывая хозяевам, что он проснулся, что пора кормить. И тайга уже просветлела, ожила голосами птичек малых, да дробными, барабанными россыпями дятлов. А потом и вовсе заулыбалась, когда лучи солнышка проткнули её, будто стрелами.

Ах, тайга. Ни каких тебе забот, ни каких терзаний душевных.

Генка так и не уснул. Лежал, будто скованный какими обручами невидимыми. Ни рукой, ни ногой не шевельнуть. Мысли только в голове ворочались. Медленно, как жернова в момент разгона, на той самой мельнице. Медленно и тяжело ворочались мысли в прокуренной до тошноты голове. Ох и мысли…

Степан проснулся от того, что кто-то навалился крепко, горло перехватил воротом и шипит в лицо. Шипит, а о чём не понятно.

– А-а-а! Ты чо!? Ты чо, сдурел, что ли!?

Откинул, отпихнул более лёгкого, молодого напарника. Сел на нарах, уставился в светлое, почти дневное оконце.

– Ты чо? Привиделось что ли? Чего цепляешься?

– Да, вот. Спросить тебя хотел.

– Так спрашивай. Чего за ворот-то прихватывать.

– Спрошу. Спрошу.

Генка тоже уставился в замёрзшее, подслеповатое оконце. Посидели молча. Не торопились ни куда. Не ждали их сегодня путики. Подложил в печку, чайник поставил.

– Ну? Чо за вопрос-то?

– Да вот, хотел узнать, а ещё лучше, так взглянуть.

– Куда взглянуть-то?

– Знамо куда. На самородочек твой.

Выпучив глаза, Степан так и застыл среди зимовья с разинутым ртом и чайником в руке. Чайник парил, – только что вскипел.