Его портфолио медленно пополнялось, один клиент сменял другого, а месяцы бежали как стрелки настенных часов, крутились, жалобно скрипя и умоляя парня начать писать собственную историю. Вот только подходящих слов для нее он подобрать не мог, не знал, как поведать, да и не понимал, нужно ли – прошлую историю ведь не оценили.

Он стал называть свою жизнь «рутинным домиком»: только работа, бумажный стаканчик латте в конце дня, ночные прогулки после обжигающего душа, выкуренная в тайне от всех сигарета, попытки сложить буквы в нужные слова, нечаянные прикосновения, смех Камерона. Мрачные силуэты не-мечтателей стали чаще наполнять улицы – в остальном ничего не менялось. Жизнь перестала быть жизнью, стала привычкой и отработанным набором ходов.

Секретарь опустила стопку документов на стол Шеннона, вернув его в реальность мягким тычком в плечо, – его просьбу не прикасаться к нему все сотрудники издательства упорно игнорировали. Он вздрогнул, поднял на нее затянутый пеленой взгляд, отрывисто кивнул и отвернулся. Голова заболела вновь, расплывчатыми картинками заплясали перед глазами видения, которые он пытался забыть: темноволосая девушка, добившаяся успеха, ее гордость, смешанная с надменностью, поток клиентов, который внезапно иссяк, крик в подушку и приставы, забирающие имущество в счет погашения долгов, банкротство и падение вниз, в ту самую нищету, из которой она долгие годы выбиралась.

Шеннон зажмурился, стараясь не смотреть секретарше вслед, чтобы не крикнуть ей в спину: «Остановись, не рвись туда, откуда свалишься с громким треском!».

Никто не видел людей, как он. Остальные видели очки или покрытые рубцами щеки, веснушки или длинные ресницы, брюки с заглаженными стрелками или ботинки, припорошенные дорожной пылью. Он же видел, как мечта становится палитрой, обрамляющей лицо каждого, в ком еще живет, а после – непременным разрушением.

И он этим не гордился. Он страшился своего одинокого безумия все так же, как страшился его в девять лет.

* * *

Ночь выдалась теплой.

Клубы наполнялись молодыми людьми, громко смеющимися, выбегающими на улицу, чтобы подышать, проветриться или покурить тонкие сигареты с легким ароматом персика. Они были ровесниками Шеннона, но тот чувствовал себя стариком рядом с ними – дряхлым и замученным, бредущим по темным улицам в поисках ответов и покоя: ему лишь бы подольше побыть дома, чтобы не видеть мелькающих перед глазами ярких пятен человеческих мечтаний, лишь бы выдавить из себя пару достойных строк, которые самому придутся по душе.

Глядя на перебегающую дорогу напуганную кошку, он подумал о Герде и том, как бы она отнеслась к его привычке подбирать брошенных животных и раз за разом притаскивать их, завернув в плед, в ветеринарную клинику Лейлы Эллингтон, которая обычно усмехалась и тут же сажала потеряшек на металлический стол для осмотра.

Животные были единственными живыми существами, к которым Шеннон мог прикасаться, не морщась от боли и не просыпаясь ночью от увиденной мечты-кошмара. Наверное, потому он проводил с ними больше времени, прикасался к ним чаще, чем к людям. Животные любили его, словно видели его страдания и, прижимаясь ближе теплым боком, забирали боль.

Их не окружали цветные сполохи, они не были мрачными фигурами, превратившимися в тени. Они были единственными, кого Шеннон видел так же, как остальные, и общение с кем приносило ему душевное спокойствие. Только в них – в единственных созданиях, которые не пытались осуществить мечты и не страдали из-за этого, – он видел отдушину.

Шеннон поднес телефон к уху.

– Вы наверняка не спите в этот поздний час, да? Я неподалеку от вашего дома. Зайду?