– Что же они, не нужные никому, оплакивают?

– Свои участи, как говорят у нас, – себя, любимых, но невостребованных, а также оплакивают они вчера ещё ненавистный для многих из них Советский Союз.

– А их наследники при этом хоть за что-то или против чего-то борются?

– В России с перекошенными от злобы физиономиями всегда борются за всё хорошее против всего плохого.

– Но они ведь все, и молодые, и старые интеллигенты, поддерживают «офисный планктон», который протестует по воскресеньям на улицах Москвы… «Им, утомлённым еврокомфортом, – в который раз думал Германтов, оглядывая зальчик пресс-конференции, – Россия, если и может показаться сколько-нибудь интересной, то лишь в эсхатологическом ореоле, у бездны на краю, а уж колбасный эмигрант вообще спит и видит…»

– О, вы правы, революционный зуд усиливается у нас к воскресенью. Как же не поддерживать хотя бы тех, кто, бездумно, но гордо сбившись в толпу, якобы свергает «кровавую диктатуру», то бишь, авторитарную власть, благодаря коей тот же «планктон» появился, пользуется свободой бесцензуно читать-смотреть и путешествовать по миру, наращивая при этом своё кредитно-квартирно-автомобильно-курортное благополучие.

– И к чему приведут протесты?

– В лучшем случае – к пшику, а вот в худшем – не приведи Господи. Впрочем, о худшем, о воображаемом срыве в пугачёвщину, я уже говорил, однако так и не смог вас перепугать, напротив, вы ждёте, наверное, эффектной телекартинки русского бунта.

– К пшику? А что же тогда с молодыми виртуально-креативными, как вы изволили выражаться, революционерами станет?

– Из Интернета пришли, в Интернет и уйдут.

– Вы, получается, ретроград?

– Либеральный, с вашего позволения, ретроград.

– Вы сами-то не боитесь, – вкрадчиво загнусавил обозреватель «Монд», – что поплатитесь за свои игривые откровения, когда вернётесь в отечество? Или вы на дружеской ноге с криминальными кремлёвскими силовиками? Тем более вы, как попискивают почти придушенные критики вашей авторитарной власти, питерский.

Удивлённо глянул.

– Вы о чём?

– Не храбритесь и не кокетничайте, профессор! – сквозь зубы, злобно. – У вас и авторитаризм уже позади. Мы-то хорошо знаем, что в России – коррумпированная диктатура, знаем, что в России беспощадно подавляют свободу слова. И знаем, что лидеры незарегистрированной оппозиции уже обоснованно ждут от бесконтрольной власти кровавых эксцессов…

– Жаль, я, хоть и коренной питерский, не на дружеской ноге с силовиками, по вашим сверхточным сведениям, заправляющими в Кремле, жаль, иначе обогащался бы бесконтрольно и выгодно капиталы свои отмывал в офшорах, был бы нефтяным олигархом-миллиардером, – вздохнул, театрально вывернул карманы. – А о диктатуре и подавлении элементарных свобод я, признаюсь, и вовсе понятия до сих пор не имел, спасибо, вы мне глаза открыли, о грядущих эксцессах предупредили, теперь в пятки душа уйдёт и сидеть буду тихо.

Надо было видеть презрительную германтовскую усмешку! Но – священный жанр интервью! – он вынужден был отражать наскоки самовлюблённых адвокатов европрогресса, слепо уверовавших, что отлаженная жизнь их – навсегда; и тех, само собой, кто безапелляционно судил о пороках других, отсталых и неумелых, как жвачку, пережёвывал политические мифы, если же работал по найму в массмедиа, то ещё и по корпоративно-служебной надобности, для того хотя бы, чтобы оставаться в боевой форме, подкармливался дежурными стереотипами.

Рукоплескания – не бурные, разумеется, не переходящие в овацию, но всё же довольно громкие – звучали ему в награду и за вольность мысли, и за находчивость – убедились, что он за словом в карман не лез? – и за терпение, и даже за назидательность; он, конечно, стоя по утрам перед зеркалом в спальне и перебирая в памяти публичные перипетии очередного французского вояжа, склонен был преувеличивать и приукрашивать свои полемические доблести, хотя зачастую и правда побеждал не без изящества в словесных дуэлях.