Оттого нонче и разбегаются все, только поженившись. Что на каждом углу – на тебе бургерная, на тебе шмургерная. Бабы у плиты не стоят, все на готовое пожрать ходят. Так откуда она, любовь-то, возьмется, коли баба свой прямой долг не исполняет – у плиты не стоит, полы не моет, пеленки не стирает? Всю любовь этими штуками новомодными убили. Там тебе – пылесос автоматический, здесь тебе – памперсы. Так до того доживем, что детей никто делать не будет, а все там же – в магазинах, покупать начнут. В мое-то время детей то в капусте находили, то аист приносил, а сейчас все в магазинах покупают.

Заморил я червяка и Коляну набрал.

– Так и так, – говорит, – Ильич как в воду глядел. Довели нашего Тоху докторишки, совсем со свету сжили. Таблеток всю пачку перед сном слопал, да так и помер от таблеток тех.

И тут меня как из ушата окатили. Как же так-то? Такой человек был! Человечище! Сколько пользы приносил! Я, правда, не знаю, кому и какой пользы он приносил, но, раз человек был – стало быть и польза от него была. Как иначе-то? Это ж природой задумано! Даже от комара, от букашки маленькой – и то польза есть, а от человека – тем более!

Так погано на душе стало. Слезы сами собой хлынули. Достал я из загашника чекушку и прямо из горла, не чокаясь, пригубил. Как-никак человек еще ночью помер, на дворе уже обед, а я его и не помянул еще. Стыдно! Словно и не человек был, а собака бездомная, пес шелудивый. Не по-нашнему это.

Верка сразу ор подняла.

– Зенки раздуплить не успел, – кричит, – а уже заливаешь!

– Уйди, – говорю, – мать. Горе у меня. Друг умер! Ну, как друг… не так, чтобы уж сильно друг. Но то, что помер – это совершенно точно.

А слезы-то текут, остановиться не могу. И водочку в себя заливаю – тоже остановиться не могу. И на врачей этих такая злоба проснулась – зла не хватает! Слов других нету – коновалы. Ради того, чтобы таблетки свои втюхать, человека в могилу согнать готовы. Ничего святого в тех врачах нету!

Хорошо я так помянул Тоху. Всю чекушку помянул. А чекушка – это ж хлеб! Это ж то, без чего ни один человек прожить не может! В ней же вся радость, в беленькой. Как соляночкой закусил – так и вовсе перепугался оттого, что удовольствие получать начал. Нехорошо это. Что я – садист какой, что ли, чтоб удовольствие от поминок получать? Так и в маньяки недолго уйти, если удовольствие от поминок получать начну! Сам же людей начну в расход выводить, чтобы потом поминать их.

Затем собрался и в гараж пошел. Там уже Ильич с Коляном ждали, тоже Антоху с утра поминали. Так ведь тоже нельзя, чтобы в одинокого поминать! Так и до алкоголизму недалеко! А алкоголику водку пить никакая не радость, а прямая, насущная необходимость. И где ж тогда радость в жизни будет, если даже в водке ее не будет?

Сходили снова, затарились и втроем уже поминали, не чокаясь. Степан Ильич – он не только петь мастер, но и слова говорить. Вот он и говорил – какой, декать, человек ушел хороший, да земля ему пухом. Так ведь оно природой так устроено – все там будем.

Даже Колян слова сказал!

– Хоть и морда был Тоха, – говорит, – и не скидывался никогда. Да и работничек из него – так себе. Но о мертвых, как говорится, или хорошее, или ничего. Так что, – говорит, – ничего говорить не буду, скажу только, что хороший он был человек, хоть и дрянь редкостная.

Потом засопел и отвернулся. А я в затылок-то Колькин, шрамами от бутылок порезанный, когда он в десантуре служил и бутылки о башку свою бил, смотрю. И вижу в том затылке глаза человеческие. Вижу, что стыдно ему. Стыдно, что харю начистил такому человеку хорошему, хотя и хорошим он не был, но, определенно – был человеком.