Ударившись о низкую притолоку, в комнату к Фатьме шагнул молодой прапорщик Аленин, только месяц назад переведенный сюда из столицы. Фатьма, лежавшая на высоко взбитых подушках, задержала взгляд на его угрюмом спутнике – горце в изодранной черкеске, висевшей грязными лохмотьями, и укоризненно покачала головой:
– Похоже, парень, ты отбивался не от одной своры бешеных собак…
Переводчик злобно блеснул на нее впалыми черными глазками, но ничего не ответил.
– Спроси ее, знает ли она о разбойниках, напавших на казаков, – залившись румянцем, тихо сказал Аленин.
Фатьма, насупившись, выслушала переводчика и вздохнула:
– Да откуда ж мне знать-то, я больная старуха и совсем не выхожу из дома…
Прапорщик, чрезвычайно тяготившийся своей ролью, еще тише спросил:
– Тогда, может, она знает, где прячутся жители аула?
– Аллах, не все ли равно, ведь в горах их и так не найти…
Со двора донеслись громкие крики, приправленные отборной бранью, – молодой офицер торопливо выскочил наружу и увидел двух солдат, которые с трудом удерживали кого-то, навалившись на него грузными телами и перебрасываясь отрывистыми короткими фразами:
– Держи! Не отпускай!
– Чтоб тебя! Он еще лягается!
– Давай нож, быстрей!
Обливаясь потом, один из них торопливо вытащил из ножен саблю.
– Немедленно отпустите его! – в сильнейшем негодовании вскричал Аленин.
Хмуро переглядываясь, солдаты отошли в сторону, отряхиваясь от пыли, и маленький теленок с белыми пятнами на лбу и на боках, неведомо как отбившийся от матери, высоко подбрасывая тоненькие ножки и мыча нежным срывающимся голоском, скрылся за сараем. Сконфуженный офицер густо покраснел и развел руками:
– Я думал, это ребенок…
– Да что мы, нехристи какие, ваше благородие!
Прапорщик вернулся в дом, щеки его пылали. Фатьма, все видевшая в открытое окно, ласково посмотрела на него и сказала переводчику:
– Доброе у него сердце, дай Аллах ему здоровья. Попроси его, пусть солдаты стекла не бьют, их и достать теперь негде.
Выслушав речь толмача, прерываемую долгими паузами и тяжелым кряхтением, прапорщик коротко кивнул и, отвернувшись, замолчал, пытаясь унять жар пунцовых щек. Наконец, велев своему спутнику возвращаться в лагерь, он вышел на крыльцо и остановился, еще более растерянный и уязвленный: перед ним на зеленой траве, как на подносе, лежала глянцевито блестевшая черная голова теленка с помутневшими глазами, прикрытыми длинными загнутыми ресницами. Солдат, свежевавший мелко подрагивающую тушу, подвешенную к нижней ветви грушевого дерева, бросил на офицера насмешливо-снисходительный взгляд и снова принялся снимать пятнистую шкуру, ловко поддевая ее костяшками пальцев. Аленин отвел глаза, злясь на себя и все еще стыдясь своей мальчишеской выходки, и, оседлав коня, тронул поводья.
В кривом переулке поручик Половцев верхом на нетерпеливо переступавшем точеными ногами вороном коне допрашивал какого-то старика, с трудом выталкивая изо рта гортанные звуки чуждого языка. Пряча глаза в непролазных зарослях нависших седых бровей, горец стоял перед ним, скрестив на груди руки, и коротко отвечал на все вопросы:
– Я старик, я ничего не знаю…
Взбешенный офицер пришпорил коня и, наезжая на него, закричал по-русски:
– А вот я тебя сейчас шомполами отделаю, посмотрим, как запоешь!
Старик не сдвинулся с места и, усмехнувшись, устремил на офицера недобро вспыхнувший взгляд.
– Ну что за подлый народ! – выхватив из-за голенища нагайку, офицер замахнулся на него, но Аленин, до этого молча наблюдавший за происходящим, перехватил его руку:
– Что вы, поручик, ведь это безобидный старик! Разве не бесчестно воевать со старыми и немощными!