– Так, так, так, – Виолетта воскресила указательный пальчик. – Последнее, если можно, переведи на русский.

– Чем больше евреев, тем больше антисемитов, или, правильнее сказать, иудофобов…

– Правильнее сказать – юдофобов, – поправила собеседница.

– Как сказал философ Соломон Лурье, тоже, кстати, еврей, которого за антисемитские высказывания забыли похоронить в бесе…

– В бесе? – Виолетта выказала нескрываемое удивление.

– В большом энциклопедическом словаре, – Жульдя-Бандя оставил на лице печать мудрости. – Там, где появился еврей, там появится и антисемит. Лично я, – он обозначил себя рукой, – двояко отношусь к евреям. Я ненавижу и люблю их одновременно.

– Это как понимать?!

– Это как же, вашу мать, извиняюсь, понимать (Л. Филатов). – Всё просто до изнеможения. Образно говоря, это как любящий жену-шлюху муж…

Виолетта выказала ещё большее удивление:

– И за что же, вашу мать, извиняюсь, ты в них такой влюблённый?

Жульдя-Бандя хитро улыбнулся, что предполагало разъяснение с философским уклоном:

– А как я могу не любить, например, немецкого еврея Генриха Гейне с его гениальными изречениями: «Острить и занимать деньги нужно внезапно», «Когда уходят герои – на арену выступают клоуны».

Собеседница улыбнулась:

– Но Гейне был поэтом!

– Это не мешало ему плодить афоризмы.

– Никогда бы не подумала, что он такой оригинал.

– Или взять «гарики» Игоря Губермана, который, кстати, не забывал и за единоплеменников, – философ посерьёзнел на полтона, как серьёзнеет куплетист, переходящий от юмора к сатире. – «В годы, обагрённые закатом, неопровержимее всего делает еврея виноватым факт существования его». Или вот: «Боюсь, как дьявольской напасти, освободительских забот; когда рабы приходят к власти, они куда страшней господ».

– И что – его за такие стишки не посадили?

– Увы, за свои остросюжетные откровения Губерман имел неосторожность попасть в «профилакторий» строгого режима. Власти любили «гарики» Губермана, но им не нравилось то, что их полюбил народ. Его популярность становилась опасной, и он был изолирован от общества, – Жульдя-Бандя хитро улыбнулся, что говорило о том, что последует ещё одно четверостишие диссидента. – «М-мы варимся в странном компоте, где лгут за глаза и в глаза, где каждый в отдельности против, а вместе – решительно за».

Жульдя-Бандя прочёл четверостишие в стиле еврея-шестидесятника Рождественского. Чтец, копируя заслуженного иудея, акцентировал на последнем слове каждой строки, делая при этом искусственную паузу.

Виолетта открыто и честно улыбалась: то ли от того, как было подано четверостишие, то ли от его содержимого, хотя, вероятно, от взаимосвязи этих двух величин.

– Ещё один стихирь, – молодой человек, не утруждая лицо эмоциями, начал: –

«Когда страна – одна семья, все по любви живут и ладят; скажи мне, кто твой друг, и я скажу, за что тебя посадят».

Собеседница хихикнула, близко к сердцу приняв последний из «гариков».

– Или взять братьев по перу – Евгения Катаева и Илью Файнзильберга…

Собеседница отобразила на лице немую форму удивления, слегка сморщив невинный лобик.

– Друг мой, – Жульдя-Бандя провёл рукою по её ножке, что выходило за рамки платонических отношений. – Ты не знаешь Катаева и Файнзильберга?! – он удивлённо поднял брови, вспахав морщинами широкий лоб, будто та не знала Катрин Денёв или Маньку Облигацию. – А ведь они из Одессы…

Виолетта пожала плечиками, подтвердив своё знакомство только с Валентином Катаевым.

– Завхоз 2-го дома старсобеса был застенчивый ворюга, – рассказчик таинственно улыбался, будто застенчивым ворюгой был он сам. – Всё существо его протестовало против краж, но не красть он не мог. Он крал, и ему было стыдно. Крал он постоянно и постоянно стыдился, поэтому его розовые щёчки всегда горели румянцем застенчивости, стыдливости, конфуза. Завхоза звали Александром Яковлевичем, а его жену – Александрой Яковлевной. Она называла его Сашхен, а он её Альхен. Свет не видывал ещё такого голубого воришки.