Двери в столовую отворились с низким, враждебным стоном, словно дом противился её приходу. Воздух в зале был неподвижен, как перед бурей, и сквозь витражи, чьи краски сочились алыми и лиловыми пятнами, падал не свет, но измученный отблеск, пятнающий белоснежную скатерть следами давно пролитой крови. Стол был накрыт с болезненной точностью: миска овсянки, испускающая пар, словно жертвенная курильница; ломоть хлеба, твёрдый, как надгробный камень; горсть ягод, чей сок напоминал капли свежей раны; и стакан воды, мутный, как поверхность забытого пруда. Это был не завтрак, а судилище, где каждый предмет играл свою роль в ритуале рока.

Эванджелина опустилась на стул, и дерево под ней скрипнуло, будто оплакивая её участь. Напротив, за газетой, скрывался отец – его дыхание, ровное и тяжёлое, было единственным звуком в зале. Мать, Анна, сидела слева, её тонкие пальцы постукивали по фарфоровой чашке, и каждый удар отдавался в висках Эванджелины, как молот судьбы. Она смотрела на них, но их лица казались далёкими, словно отделёнными пеленой тумана, и в тишине ей чудился шёпот – не их, но дома, его стен, его теней.

– Эванджелина, – голос Анны, хрупкий, но острый, как осколок стекла, разрезал тишину. – Ты бледна. Опять не спала?

Эванджелина подняла взгляд, и её губы дрогнули. Она хотела рассказать о шорохах в коридоре, о глазах портретов, что следят за ней, но слова застряли, как пыль в горле. Вместо этого она тихо ответила:

– Мне… неспокойно, мама. Этот дом… он говорит со мной.

Анна замерла, её пальцы стиснули чашку, и фарфор едва не треснул. Она обменялась взглядом с отцом, чья газета чуть дрогнула, но он не опустил её.

– Довольно, – голос Джеймса, низкий и холодный, как раскат грома в тумане, оборвал её. – Этот дом – твой долг, Эванджелина. Как и занятия. Преподаватели ждут. Ты не посрамишь нас.

Эванджелина сжала кулаки под столом, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Она хотела крикнуть, что не желает быть пешкой их рода, что тени в её комнате шепчут о жертвах, но вместо этого она выдохнула:

– Я не желаю посещать занятия.

Слова её прозвучали ясно, как выстрел в мёртвой тишине. Не мольба, не жалоба, а вызов – дерзкий, почти безумный. Газета в руках отца медленно опустилась. Его глаза – серые, каменные, лишённые тепла – встретились с её. В них не было гнева, лишь усталость, смешанная со сталью, как у судьи, выносящего приговор.

– Ты обязана, – сказал он, и каждое слово падало, как камень в могилу. – Это не просьба.

Анна чуть подалась вперёд, её голос дрожал, но в нём была мольба:

– Пожалуйста, Эванджелина. Сегодня важная встреча. Ты… ты не можешь подвести нас. Не снова.

Эванджелина стиснула зубы. Её взгляд упал на витражи, где алые пятна, казалось, шевелились, как кровь, текущая по стеклу. Она повторила тише, но твёрже:

– Я не желаю.

Тишина, густая и вязкая, заполнила зал. В ней было слышно, как за окном каркнула ворона, и этот звук, резкий и зловещий, отозвался в груди Эванджелины, как эхо её собственного протеста. Она ждала – гнева, уговоров, но вместо этого отец встал. Его фигура, высокая и неподвижная, казалась высеченной из гранита. Он подошёл и остановился за её спиной. Руки его – тяжёлые, ледяные, без следа нежности – легли на её плечи.

– Джордж уже ждёт у экипажа, – произнёс он, и голос его был лишён жизни, как ветер над погостом. – Ты поедешь.

Эванджелина дрогнула – не от страха, но от неизбежности. Она чувствовала, как её воля, хрупкая, как стекло, трескается под этим прикосновением. Он наклонился, и его губы коснулись её волос – жест, некогда отцовский, теперь же – как печать палача, скрепляющая приговор.