Он протянул Гэбриелю свою худую нервную коричневатую руку; острый взгляд его черных глаз, бродивший до сих пор по комнате и как бы фиксировавший все мельчайшие детали обстановки, впервые остановился на самом хозяине дома.
– Но ведь вы совсем больны. Зам нельзя было вставать с постели, вы погубите себя, – пробормотал изумленный донельзя Гэбриель.
Пришелец усмехнулся:
– Да? Вы так думаете? Послушайте, что я скажу. Я взял верховую лошадь. Сколько миль будет, по-вашему, до городка, откуда идет дилижанс? Пятнадцать? – чтобы обозначить это число, он три раза поднял руку с растопыренными пальцами. – Для меня – сущий пустяк. Дилижанс пойдет оттуда через два часа. Я поспею к дилижансу. Вот!
Растолковывая все это Гэбриелю и сопровождая свои слова движением руки, отметающим все и всяческие трудности, гость рассматривал тем временем оправленный в старомодную застекленную рамку дагерротип, стоявший на каминной полочке. Он поднялся с гримасой страдания на лице и, промахав через всю комнату, снял дагерротип с полки.
– Это кто? – спросил он.
– Это – Грейси, – ответил Гэбриель, светлея лицом. – Она сфотографировалась в тот самый день, когда мы вышли из Сент-Джо.
– А когда это было?
– Шесть лет назад. Ей только что исполнилось четырнадцать, – сказал Гэбриель, беря рамку и любовно поглаживая стекло ладонью. – Во всем Миссури не было тогда девушки красивее ее, – добавил он с гордостью и поглядел на портрет сестры увлажненными глазами. – Что вы скажете?
Гость быстро произнес несколько фраз на каком-то иностранном языке. По-видимому, он хотел выразить свое восхищение, потому что, когда Гэбриель взглянул на него вопросительно, гость улыбался и приговаривал, не сводя глаз с дагерротипа: «Красавица! Ангел! Как хороша!» Потом, с многозначительным видом поглядывая то на карточку, то на Гэбриеля, он добавил:
– Кого же она мне так напоминает? Ах да, понятное дело! Сестра похожа на брата!
Гэбриель просиял от счастья. Каждый человек менее простодушный без труда разгадал бы в этих словах желание польстить. В грубоватой открытой физиономии Гэбриеля не было и следа той поэтической грации, которой было овеяно лицо девушки на портрете.
– Бесценное воспоминание, – сказал гость. – И это все, что у вас осталось? Все?
– Все, – откликнулся Гэбриель.
– Ничего больше нет?
– Ничего.
– А как хотелось бы иметь письмецо, какие-нибудь личные бумаги, хоть строчку, написанную ее рукой. Не правда ли?
– Ничего не осталось, – сказал Гэбриель, – кроме ее платья. Когда она собиралась уходить, то переоделась в мужское платье, взяла костюм Джонни. Я уже рассказывал вам об этом. До сих пор в толк не возьму, как они узнали, что она Грейс Конрой, когда нашли ее мертвой.
Гость ничего не ответил, и Гэбриель продолжал:
– Минул почти что месяц, пока мне удалось вернуться в каньон. Снег к тому времени сошел, и от нашего лагеря не осталось и следа. Тогда-то я и узнал, что спасательная экспедиция никого не застала в живых и что среди погибших была Грейс. Я вам об этом уже рассказывал. Как могло случиться, что бедняжка вернулась в лагерь одна-одинешенька? Ведь человек, с которым она ушла, бесследно пропал. Просто ума не приложу. Вот что грызет меня, мистер Рамирес! Стоит мне подумать, что бедная девочка вернулась назад – ко мне и к Олли, – и не нашла нас на месте, и я просто с ума схожу. Она умерла не от голода и не от холода. Нет! Сердце ее не выдержало такого горя! Говорю вам, мистер Рамирес, ее сердечко… разорвалось… от горя.
Гость с любопытством поглядел на Гэбриеля, но ничего не сказал. Гэбриель поднял понуренную голову, вытер слезы фланелевой юбкой Олли и продолжал свой рассказ: