Теперь – дальше.
Летом я купался, мы все купались в большой луже посреди неровно заасфальтированного двора, точно свиньи.
Да и было ли все эго?
Братец мой двоюродный, странное создание, на год младше меня. Он-то что помнит? Всегда плелся он сзади. Удивительное свойство у моего двоюродного братца плестись сзади и пускать сопли. Разношерстная толпа зверья и животных волочится по тесному желобу зимней дороги в сугробах. Тут и лошадь вышагивает, зорко посматривает, посвистывает сквозь прокуренные зубы – пытается заглушить мерещащуюся жуть Великой пустоты.
Ее нет, этой Великой пустоты, но она и есть… Она, между прочим, только лишь через нас и способна прорваться сюда. Не существует других щелей, других посредников. Так что все зависит от нас самих. Пропустили ее в наши пределы – не на кого пенять!
Волчица в кубаночке, в пальтеце, в валеночках да с муфточкой. С веселой нежностью смотрит, хотя возможен и гнев. Она вышагивает, раскачиваясь, как девочка, меховыми боками задевает сугробы – то с одной стороны, то с другой, а след хвостом заметает.
Тут еще кто-то и – две обезьянки: я да братец мой.
Идти в один ряд со всеми не могу, потому что уже места нет, сугробы пространства не оставили, но я – впереди всех. А вот братец мой плетется далеко позади, почти не просматривается в зимних морозных сумерках.
Помните: – «Дело под вечер, зимой, и морозец знатный…»?
– Так, – произносит лошадь, вздымая голову и стуча мундштуком. – Наш Боря, как всегда, отстал. Ну-ка, марш вперед! Что за манера плестись сзади?
Зверино-животная компания – а тут и жираф есть пятнистый среди нас, и кенгуру – улыбается, обращает внимание на отставшую обезьянку, а та скалится, огрызается, но, подталкиваемая копытами, вынуждена быстро прошмыгнуть вперед и не которое время трусит впереди всех. Впереди неё один только я. И вдруг – что такое? Снова братец мой любезный – сзади, и из мокрого носика сопельки лезут.
Тогда я еще не задавался целью проникнуть в его мысли, узнать, о чем он думает. Сколько мне – лет пять или шесть? Были не до этого, точнее – не до осознания этого. А вот года через три я уже иногда думал так, как – мне казалось – он должен бы думать.
«Почему у него есть отец, а у меня нет? – должен был думать братец, глядя на меня. – Как это, когда есть отец, – хорошо или плохо? Ведь он может наказать и побить. И все же – как, наверное, приятно иметь отца, собственного отца. Почему же у него (то есть у меня) он есть, а у меня (то есть у него) его нет?»
Но так было позже.
Утром я гулял. Вернее, мы гуляли.
Очень красивая лошадка с желтыми волосами. У нее красные губы, тонкие черные брови и ресницы черные с бахромой. Уж не сапожной ли ваксой она их мажет? Когда она наклонилась ко мне (зачем – вы узнаете вскоре), я увидел, как кусочек ваксы упал с ресниц и остался на щеке. Черный кусочек ваксы казался огромным среди мелких кусочков пудры.
Нас четверо. Мы стоим у гранитного подъезда. Гранит гладкий, как зеркало, в него можно смотреться, и я вижу всех нас там, по ту сторону черного гранита, в грозных сумерках. Над домами – большое прохладное солнце в туманном осеннем мареве. Не над домами, конечно, над бывшими домами, над развалинами. Нет слов и звуков. Единственный звук в оглохшем мире воспоминаний – сигнал автомобиля «эмка» с желтоватыми стеклами и лакированным кузовом, запорошенным пылью.
Не позабыл я ту террасу, где два чудесных старичка, не виденные мной ни разу, так обласкали новичка таких таинственных ночевок в двух креслах, сдвинутых в одно, где сон прекрасен и неловок. Все было так и – не иначе. Да, «эмка» старая ползла, чтоб оказался я на даче, …и дивный вечер тепло природу освещал, и Бог мне руку клал на плечи, и душу счастьем насыщал. Седые люди – муж с женой – склоняли нежно надо мной седые пряди или челку. Глаза, какими смотрит Бог, вдруг y неё блеснули колко. A вот сверкнул его зрачок. Кусты, стручки, плетенье кресел, теплынь, закат, небесный свет. Смотрел и в то же время грезил, но сердцем знал, сомненья нет, что в этот вечер где-то рядом бродила смерть…