Казалось бы, сильное впечатление для мальчика. Ан, нет! Конкретный случай глубоко запал в душу, даже страх смерти породил, но дальше конкретности дело не пошло.

Другие смерти воспринимались им без помощи того далекого опыта – из детства. И не мог он себе представить, что череп его братца, оказавшись в земле, разгрызался в общем-то теми же белоглазыми червяками, что безымянный череп того сдутого со скалы зимним вихрем прохожего, как и трупы из произведений выше упомянутых мистера и товарища.

Вся природа – без чинов – едина, и нет разницы между высокоразвитой материей и гнилушкой. Все – жизнь, и все – праздник.

На белую мраморной желтизны поверхность, на плотный снежный наст, из которого торчали стволы елей, в том числе и той, нашей, елочки, упал снежный луч. Золотое – медовое – пятнышко светилось в сумраке, не отраженным светом, а изнутри, так что ощущалась вся толща снежного покрова, полупрозрачной массы, нежной и прекрасной.

Теперь, обезьянка, любовь моя вечная, к тебе обращусь. Ты об этом должна знать. Ты и так знаешь, однако мне надо, что бы ты это знала от меня. К вам, другим моим сверстникам, то же обращаюсь. Мне надо, чтобы и вы знали об этом.

Итак, вперед!

Когда началась война, нам с тобой было года по три, а когда она закончилась – по семь лет. Что там особенно могло запомниться, особенно в первый год, самый жуткий? Может быть, несколько бомбежек.

За окном – первозданная темнота, такая серая тьма, как при общинном строе или, возможно, при первобытных людях. Серая тьма, в которой нет жизни, нагромождения домов вперемешку с развалинами и просто коробки домов. Таков вид затемненного, ожидающего ночного налета города из окна пятого этажа.

А вот – подземелье.

Лампочка слабого накала, освещающая сама себя под железным, именно военным абажуром – кружок с дыркой – в бомбоубежище с темнотой в углах. Разрывается спеленатый младенец, он кричит, как кошка, а его трясут, укачивают, переворачивают чуть ли не вверх ногами.

Потом – нищий. В сумке от противогаза, в самом низу, что-то есть, что-то с острыми углами, наверное, сахар. Мы все бежим, все остальные, не нищие, за маленьким нищим, и он удирает от нас, в страхе оборачивая заплаканное лицо.

Мы преследуем его и, обезумев, кричим:

– Нищий! Нищий!

Он прячется в подъездах.

Подъезд – священное место. Мальчик знает, что здесь его защитят. Взрослые повыскакивают из квартир, и нам будет плохо. Они – не злые, они нас знают и любят, но, когда мы бежим по лестнице вверх, чтобы загнать нищего на пыльный чердак, и они выскакивают из своих квартир на шум, тогда они вдруг становятся злыми и безжалостными к нам, их детям.

Но мы караулим его во дворе и, когда он, переждав в подъезде, вылезает во двор, начинаем погоню.

Потом он сидит в развалинах на корточках, оголив серую попку. (а хвостика-то нету!) Я стою рядом, грызу кусок сахара из его сумки и смотрю на него и кучку, которую он наваливает. Старые кирпичные стены, ржавые балки, погнутые, закрученные по краям, словно кто-то сильный их разорвал, как нитку, ржавые прутья арматуры с ошметками окаменевшего бетона. Нищий мальчик, тощий щенок с бледной замурзанной мордочкой, в рваных башмаках, в побелевшей от старости черной рубахе, в большом, как пальто, пиджаке на взрослого пса и с новенькой сумкой от противогаза интересен и непонятен почти так же, как интересны и непонятны лилипуты.

Когда же лилипуты успели потрясти трехлетнего ребенка? Чудеса!

О лилипутах следует рассказать. Но не здесь. В этой же книге, но потом. Сейчас автор еще к этому не готов, да и вы не готовы. Скажет, когда будет готов, и вас подготовит. В этом деле спешить никак нельзя.