Таким образом, Фрейд признавал, что никто, в том числе он сам, не является «средним человеком». Однако при соблюдении должной осторожности, с учетом вариаций, которые делают каждого отдельного человека непохожим на других, основатель психоанализа был готов использовать свой собственный психологический опыт для понимания других людей. Настаивая на уважении тайны личной жизни и не склонный раскрывать свой внутренний мир незнакомым людям, Зигмунд Фрейд осознал необходимость отказаться от скрытности – ради науки. Он являлся просто еще одним источником данных. Фрейд рассчитывал описать собственный случай исключительно на основе психоаналитических свидетельств и разъясняющей силы своих формулировок. Если он считал утрату отца самой серьезной из всех травм, которые он в состоянии перенести, то воздействие подобной трагедии должно отличаться – причем существенно – от такового у других людей, объятых скорбью. Тем не менее глубоко личный источник его взглядов не помешал Фрейду разработать теорию скорби, а также еще более широкую теорию о вездесущей семейной драме с ее необычайно разнообразной и в то же время по большей части предсказуемой схемой желаний, радостей, разочарований и утрат, во многом бессознательных.
Смерть отца, последовавшая в октябре 1896 года, дала Фрейду мощный импульс к превращению структуры, которую он начал создавать, в дело всей его жизни. Но перед тем как извлечь максимальную пользу из печальной утраты, он должен был исправить серьезный промах, который определял направление его мыслей в середине 90-х годов XIX столетия. Ему следовало избавиться от своей теории совращения – утверждения, что все неврозы являются результатом сексуального насилия над ребенком, совершенного братом, слугой или отцом[53]. Эта теория совращения во всей ее бескомпромиссности выглядит совершенно неправдоподобной. Принять ее и восторгаться ею мог только такой фантазер, как Флисс. Удивительно не то, что Фрейд отверг эту идею, а то, что он сначала согласился с ней.
И все-таки сия теория его явно привлекала. Всю жизнь теоретическое мышление Фрейда бесплодно металось между сложностью и простотой – это, как мы уже убедились, хорошо видно по описанным им историям болезни. Признанием сложности он отдавал должное удивительной противоречивости человеческого опыта, намного более богатого, чем могли предположить психологи, изучающие только сознание[54]. Одновременно Фрейд лелеял идеал простоты; целью своих научных исследований он считал сведение на первый взгляд разных психологических явлений к нескольким четко очерченным категориям. В своей клинической практике Фрейд наблюдал многое такое, что его венские коллеги находили неприличным и даже немыслимым: загадочные последствия гипноза, любовные заигрывания пациентов, снятие истерических симптомов разговорами, тайное действие сексуальности. В действительности он был готов поверить в вещи, еще более невероятные. Более того, в середине 90-х годов, все еще стремящийся к собственному вкладу в науку, который до сих пор ему не удавалось сделать, Фрейд мог приветствовать теорию совращения в качестве удачного обобщения, объясняющего ряд заболеваний как результат действий одного рода – кровосмесительного совращения или изнасилования.
С учетом идеи Фрейда, что неврастения в значительной степени обусловлена сексуальными проблемами, до признания теории совращения правдоподобной оставался маленький логический шаг. Тем не менее этот шаг дался ему непросто. Истинный буржуа, Фрейд принял данную теорию лишь после того, как преодолел сильное внутреннее сопротивление. Некоторые его учителя и коллеги, которыми он восхищался, – Шарко, Брейер и Рудольф Хробак, известный венский гинеколог, открыто намекали, что нервные заболевания всегда связаны, как выражался Брейер, с secrets d’alcôve. Но Фрейд быстро «забыл» их мимолетные замечания или случаи из практики, которые они рассказывали в его присутствии. В начале 1886 года на приеме в клинике Шарко он случайно услышал, как тот со свойственной ему живостью рассуждает, что серьезное нервное заболевание молодой женщины связано с импотенцией ее мужа или его сексуальной неопытностью. В таких случаях, настаивал Шарко, все объясняется гениталиями: «Mais, dans des cas pareils c’est toujours la chose génitale, toujours… toujours… toujours»