– Человек?! Не-ет, нам такой веры не надо… Не подходит нам такая вера! Спереди она жирная да мясная, как лесной кабан, а зайдешь с хвоста – и ломать нечего, все равно что кукиш срамной на ходу подрыгивает. Нет пользы с такой веры!
Бледное до синевы лицо маляра полыхнуло мгновенным румянцем, но он сдержался, и, вероятно, чтобы скрыть эту краску, наклонился, и поднял корзины с глиной, небрежно брошенные в траве. Он хотел было примостить их на гончарово плечо, как вдруг в одной из корзин что-то удивленно булькнуло, корочка глины треснула и из-под нее выплеснулся маслянистый язык страшной и запретной черной воды.
В липком вонючем болоте, откуда не доводилось выбираться ни зверю, ни человеку, в теплых ямках, откуда время от времени выбулькивают голубовато-зеленые, как вечернее солнце, пузыри, по каплям набирается эта вода. Хотя и не вода она, потому как поверх озера плавать может и с ручьями и арыками не смешивается, а течет, однако; говорят еще, что горит она негасимым пламенем, проедающим и плоть, и кость. И носить ее с дальнего болота дозволяется только семейству ядосборов, что поставляют в Храмовище зловонную ярджилу и другие дурманные травы. Обвязав себя веревками, залезают они на высокие деревья и с самых длинных ветвей, простершихся над болотом, черпают хлюпающую жижу, от которой несет гарью и падалью. И срываются вниз, когда лопаются ненадежные травяные веревки, и медленно и жутко тонут под крики и завывание семьи, повиснувшей на ветвях, – и таким же горестным и бесполезным воем отзываются синеухие обезьянки, которых, в отличие от людей, ничто не может заставить приблизиться к смрадной кромке черной топи.
Никогда не слыхал Инебел, чтобы кто-нибудь попытался вынести из леса запретную жидкость, и не до нее ему было, и не хотелось думать, как же престарелый Арун в одиночку добыл ее с высоких ветвей – думать вообще ни о чем не хотелось, и юноша страстно желал лишь одного: прекратить эту пытку словоблудием и остаться в одиночестве перед обителью Нездешних.
Инебел обессиленно прикрыл глаза. Скрипела трава, – видно, Арун забрасывал цветами корзинку. И шорох – Арун уходил. Молча. Слава Богам.
Покачиваясь от изнеможения, Инебел медленно поднял ресницы. Вот мы и вдвоем. И нет такой меры, которой я не заплатил бы за то, чтобы сейчас остаться СОВСЕМ ВДВОЕМ, – ни твоего обиталища, ни моего города…
«Я ничего не смог подарить тебе, кроме усталости и недоумения… Но если бы я решился оставить тебе хотя бы смутное воспоминание о прикосновении моих рук, о шорохе моего голоса, разве к этому не примешался бы еще и страх? А теперь целый день, целое утро и целый вечер вдали от тебя, зная, что вместо меня подле тебя – ужас и отвращение?
Но тогда уж лучше головой в озеро… В яму с черной горючей водой.
Ты не любишь смотреть на наш город. Почему его пыль и трава, улицы и арыки неприятны тебе? Почему твой взгляд отдыхает лишь на зелени высоких деревьев – может быть, потому, что там нет людей?
Я ничего не знаю о тебе; мне мучительно, мне больно гадать, потому что представить себе твои мысли не такими, какие они есть, – это все равно что нарисовать тебя в смешном и нелепом виде. Но еще много дней и ночей пройдет до той поры, когда я услышу твой голос… А пока, приходя, я буду, как нынче, заклинать тебя: не проснись! Не проснись, ты, которой я пока не посмел дать имени, ты, которой я на каждом рассвете буду оставлять по мельчайшей крупице воспоминаний, – и сегодня это будет прикосновение моих ресниц к твоим… Это будет, это будет, это будет, и снова ты не проснешься, пока я не пробужу тебя…»