Инебел, топтавшийся в задних рядах, теперь оказался в выигрыше – он быстрее всех мог очутиться дома, возле едальни с притушенным по набату очагом. Хорошо, с утра уже поставлены горшки с мучнистыми кореньями, которым большого жара не надо – в теплой золе они как раз допрели. И еще творог вчерашний…
Нет, положительно околдовал его старый Арун своей ягодой – с полудня одни срамные мысли в голове и сосание под ребрами. За спиной – костер, человек горит заживо, а на уме одна еда… Уж не потчует ли он этим зельем всех своих блюдолизов? То-то стыд потеряли, что посреди улицы жевать начали…
И словно в ответ на это воспоминание – легкий щипок за локоть. Арун! Это надо ж, при его коротеньких колесообразных ножках – догнать маляра, которого еще в детстве прозвали «ходуль-не-надо».
– Достойно и благостно внимать Неусыпным, пекущимся о пастве нерадивой! – сладко завел горшечник, с трудом ловя воздух от быстрой ходьбы. – Не воспарим и не возомним, а исполним веление, кое изречено было внятно и всеплощадно, – «смотреть без вожделения и не поучаясь»! А коли велено нам, то пойдем и посмотрим.
Инебел невольно сдержал шаг, искоса поглядывая на словоохотливого гончара. Ишь как распинается посреди улицы! И не заподозришь, что ночью, возле собственной едальни, в кругу презрительно усмехающихся сыновей и этих рыбаков-тугодумов с отвисшими челюстями уминают сокрытое от жрецов.
И вдруг до Инебела дошел смысл сказанного: Арун звал его за черту города, к Светлому обиталищу. Видно, после того, что произошло вчера, не доверял гончар даже стенам собственной глинобитной ограды.
Остальную часть пути, до самого конца улицы, прошагали молча. Кажущаяся легкость, с которой Инебел нес свое худощавое тело, давалась ему через силу. Отупляющий голод и нескончаемый круговорот непривычных, свербящих мыслей довели его до изнеможения. Рядом с ним румяный, благообразный Арун выглядел праздничным сдобным колобком. Он быстро катился вниз по улице, сложив ручки под передником и придерживая ими складки круглого животика. Улица наконец оборвалась, разбегаясь множеством полевых тропинок. Те, что ныряли под невидимую стену обиталища, уже изрядно поросли травой. Арун круто забрал вправо, огибая светлый колокол, но не подходя к нему до разумной близости. Теперь Нездешние оказались совсем близко; не будь стены – сюда долетали бы искры от их костра.
– Щедро жгут, – не то с завистью, не то с укоризной проворчал горшечник. – На таком огне три обеда сготовить можно, а они, глядь, и не жарят, и не пекут. Боги!
Он выбрал пригорок повыше, чтоб гадье не очень лезло на человечье тепло, присел. Жестом пригласил маляра опуститься рядом.
– Вот и посмотрим, благо велено! – уже своим, обычным и далеко не елейным голосом проговорил Арун.
Юноша присел, подтянул колени к груди, положил на них подбородок. Смотрел, насупясь. Смотреть ему было тяжело. В тесном кружке Нездешних, расположившихся возле костра, было какое-то неизъяснимое согласие, словно они пели хором удивительной красоты гимн, который ему, Инебелу, не дано было даже услышать. А когда кто-нибудь из них наклонялся или тем паче касался той, что была всех светлее, всех воздушнее и которой он не смел даже придумать имени, – тогда Инебелу казалось, что скрюченные костяные пальцы вязальцев вытягивают из него сердце вместе с печенью.
– Ну? – спросил наконец Арун.
Инебел неопределенно повел плечами:
– Грех смотреть, когда чужой дом пищу творит. Черные куски на блестящих прутьях – это мясо.
– Мясо, как и кровь, красно, – досадливо возразил гончар. – Мясо красно, мед желтоват, зерно бело. На прутках – благовония: нагревши, подносят к устам, но не едят, а нюхают. Незорок глаз твой. Но я сейчас не о том.