– Опять ваши мешки мешают! – закричал он. Но все мешки были аккуратно сложены сзади.
– Смазка загустела, замерзла совсем, товарищ сержант, – тихо сказал Белкин.
Через мост промчалась в обратном направлении машина разведки. Валерка Косотруб крикнул, перегибаясь через борт:
– Эй, на шаланде! Усы не обморозили?
Замерзшие зенитчики не отвечали на шутку. «Этому черту Валерке хоть бы что, – подумал Сомин, – мороз его не берет и снаряжение не мешает».
Вслед за полуторкой разведки шли боевые машины. На крыле одной из них стоял лейтенант Земсков. Спрыгнув на ходу, он приказал Сомину:
– Следовать за колонной.
Через полчаса дивизион был уже в казармах. В кабинете командира части шел разбор учебной тревоги, а в столовой дневальные не поспевали разносить миски со щами и жирной бараниной.
Только теперь Сомин узнал, что произошло с его водителем. В санчасти установили тяжелое отравление, видимо рыбой. Пострадавшего пришлось отправить в госпиталь.
– Отличились, Сомин! – сказал комиссар. – Почему не проследили, в каком виде возвратился из города ваш подчиненный? Вы знаете, что полагается за невыход боевой техники по тревоге?
– Трибунал, – мрачно ответил Сомин.
Рядом стоял лейтенант Земсков. Разговор с комиссаром был у него несколькими минутами раньше. Это видно было по лицу лейтенанта. Когда командир батареи и сержант вышли от комиссара, Земсков не сказал Сомину ни слова. Он пришел в командирское общежитие и, как был в шинели, с биноклем и пистолетом, лег на свою койку. «Недоглядел!..»
А Сомин, забравшись под одеяло, не думал ни о чем. Мысли оцепенели. Потом, уже в полусне, отогревшись, он приподнялся на койке и тихо сказал, глядя на своих спящих подчиненных:
– Никакой я не командир… – Он вспомнил, как Арсеньев принимал от адмирала флаг миноносца, и ему стало совсем горько. Но сон все-таки был сильнее. Сомин хотел представить себе нахмуренное лицо комиссара, но не смог. Он уже покоился в том густом свинцовом сне, который не знает ни мыслей, ни сновидений.
Глава III
МОСКВА – ЗА НАМИ
1. Первый залп
Тревоги теперь бывали часто. Громовой окрик вахтенного: «Боевая тревога!» – раздавался то во время обеда, то под утро, перед самым подъемом. Он заставлял людей вскакивать из-за стола, отбросив ложку, или скатываться кубарем с постели.
Дивизион жил по готовности номер один. Моторам не давали остыть. Ночью каждые два часа их прогревали. Этот сдержанный рокот среди ночи не позволял даже во сне забыть о том, что часть с минуты на минуту могут вызвать на фронт. Спали одевшись, с гранатами, с пистолетами, с уложенными вещмешками под головой. Надрывно выли сирены. Их заунывное пение уже не пугало. Оно раздражало.
Газетные шапки бросались в глаза черными крупными буквами: «Кровавые орды фашистов рвутся к Москве. Остановить и опрокинуть смертельного врага!»
Но враг не останавливался. На политинформациях матросам говорили: «Положение на фронте ухудшилось. Бои идут под Вязьмой, Брянском, Калинином». Каждый день появлялось новое направление.
Ночью, когда затихал шум города, в морозном воздухе явственно слышалось дыхание близкого фронта.
В одну из таких ночей Сомин был начальником караула. Сидя за столиком в караульном помещении, он писал письмо. Только вчера пришло первое письмо от родных.
«Они считают, что я на фронте, волнуются, – думал Сомин, – а я сижу в теплых казармах и до сих пор еще не видел передовой. Наверно, родителям приходится труднее, чем мне. Как они там, на Урале? Отец в третий раз просился на фронт, несмотря на то что ему под шестьдесят. Не пустили. Мать пишет: „Здорово бушевал“, но пришлось остаться на заводе начальником цеха. А мать, конечно, вместе с ним. Всегда вместе, с тех пор как повстречались в девятнадцатом не то под Вапняркой, не то под Каховкой. Мама, наверно, была очень красивая тогда. Таких теперь и не встретишь, конечно не считая Маринки. Она даже слишком красивая», – думал Сомин. Ему казалось, что все, кто знает Маринку, должны быть влюблены в нее.