Внешность Сумасшедшего была достаточно примечательна. С длинным иконописным лицом, кожей жёлтого воска и совершенно прозрачной, без единого намёка на кровь, с раздвоенной редкой бородой, с глазами спокойными до стеклянности, умный, не будь на нём страннейшего колпака и не обрамляй его лицо длинные пейсы, обнаруживал удивительное сходство с некоторыми изображениями в греческих церквях, почему и турчанки, и гречанки, и других исповеданий женщины, спускавшиеся в направлении источника Святого Серапиона искать исцеления от бесплодия или застоя и тому подобных женских историй и неизменно останавливавшиеся около Сумасшедшего, чтобы, хотя он и был евреем, приложиться к его одежде, и называли поэтому Сумасшедшего Иссой, но вообще он был известен просто под кличкой Сумасшедшего, и только немногие обитатели околотка, вроде Хаджи-Бабы, которые вообще всё решительно знали, утверждали, что его зовут не Иссой вовсе, а Озилио[106]. Но никто не мог ответить любознательному Ильязду, который во время своих дозоров проходил всякий раз мимо Сумасшедшего, сидевшего камнем и закинув голову, где он проживал и сколько лет могло ему быть.
Но в эту ночь пристыжённый, угнетённый, досадующий на костюм, которым его наделил Суваров, когда Ильязд после нудного и бесконечного путешествия, пройдя всю улицу Пера, перейдя мост, где с него ничего не взяли за переход, нанеся ему последний удар, – «Пропусти его так, разве не видишь – русский», – сказал один сборщик другому, – и преодолев пустые кварталы Стамбула, добрался до Софийской площади – час, в который он уже обычно заканчивал свою прогулку вокруг Ахмета, когда ветер, проснувшись[107], первым покидает поверхность моря и звёзды становятся особенно выразительными – час прогулки, которая, быть может, никогда не повторится, нарушенная заставой засевших в отхожих ямах русских, Ильязд не свернул налево, к себе домой, а, перейдя площадь, подошёл к Сумасшедшему и уселся с ним рядом. «Хаджи-Баба спит, а я больше не могу остаться в одиночестве после гнуснейшего Суварова. Вот этот меня очистит», – подумал он.
Сумасшедший не двинулся, не нарушая своей позы, в которой он оставался, по-видимому, долгие часы. Заметил ли он Ильязда? Ильязд просидел с четверть часа, прислушиваясь к шагам шагавших вдоль Айя Софии турецких часовых, единственным звукам, и наконец произнёс по-французски (Сумасшедший должен был понять его, ибо в Константинополе все понимали по-французски):
– Знаете ли вы, что я несчастен?
Сумасшедший ничего не ответил, оставался в течение получаса в той же позе, вздохнул, словно просыпаясь, невероятно медленно опустил и повернул в сторону Ильязда голову и, как будто только теперь вопрос наконец достиг его, ответил:
– Да, я знаю, – и после молчания: – Я уже много раз видел, как вы по ночам совершаете круг, идя против звёзд и навстречу солнцу, вместо того чтобы идти посолонь[108], – молчание. – Вы сами делаете себя несчастным.
– Вы думаете, что если бы я всякий раз шёл в обратном направлении, никаких несчастий и не было бы?
– Я хочу сказать, что вы не умеете делать выводов. Это даётся немногим. Но с тех, кому ничего не дано, ничего и не требуется. Вам же дано многое, но вы расточаете дар, не научившись делать выводов. Я думаю, что вы могли бы выучиться, если и не блестяще, то во всяком случае скрасить тот пробел, ужасный пробел, который делает всё данное вам ни к чему, – он говорил очень хорошо, не на вульгарном французском языке Константинополя, а литературно, точно воспитанник духовной семинарии, округляя изречения. – Я вас знаю, вы можете ничего не говорить о себе, ваше прошлое, настоящее, будущее мне теперь ясно. Вы, горе от ума, одна из многих жертв той лихорадки, которую переживает человечество. Но вы не первый и не последний. Смотрите на неё, – и Сумасшедший простёр руку к небу. Ильязд поднял глаза, соображая: