Кант, придавший этому рассуждению наиболее точную форму, не был его создателем, но считал себя таковым и придавал ему столь большое значение, что, показав сначала несостоятельность всех прежних доказательств, он украсил это всею роскошью своего обильного и тонкого гения. Он назвал его единственно возможным доказательством бытия Божия (Der einzig mögliche Beweis vom Daseyn Gottes). Но на самом деле человечеству пришлось бы несладко, если бы это было так, ибо это доказательство далеко не пользуется той популярностью, которую имело когда-то. Очевидно, что Кант не изобрел его, а нашел у Платона, чья этика основана на идее высшего блага. Более того, Платон развил его с такой любовью, что в нем можно усмотреть в зародыше идеи Декарта, св. Ансельма и Канта. Вот его рассуждение в существенных чертах:

«Мы испытываем потребность любить прекрасное, и наше чувство требует для своего удовлетворения бесконечного, совершенного прекрасного; во всяком случае, ничто несовершенное, ограниченное не может его удовлетворить. Откуда же это чувство, как не от Того, Кто Сам по Своей сути есть благо и прекрасное, источник всякого восхищения и любви? Таким образом, любовь и другой побудительный мотив – разум в его высшей функции, диалектика, – суть два крыла, на которых душа возносится к созерцанию абсолютного, прекрасного, совершенного».

Этот аргумент не только лежит в основе всей морали Платона, но также составляет основу этики св. Августина и мистической теологии многих средневековых докторов, особенно св. Ансельма, не говоря уже о некоторых современных философах.

Таким образом, Кант сам первый впал в заблуждение, с таким жаром развивая и с такой иллюзией преувеличивая ценность одного порядка идей, столь же древнего, который не стоит ни больше, ни меньше многих других. Возможно, его ждет даже менее счастливая участь, ибо он страдает тем недостатком, что основывается на разграничении, по сути схоластическом, – разграничении теоретического и практического разума. Действительно, согласно Канту, понятие добра, как и любовь к добру, принадлежат не теоретическому, а практическому разуму. Но всё это разграничение чисто схоластическое: у нас только один и тот же разум. И неприемлемо это утверждение Канта, что Бог, рассматриваемый как Существо существ, как причина и провидение мира, есть чистая гипотеза, доказательство которой невозможно, тогда как мы обязаны верить в Бога, рассматриваемого как принцип всякой справедливости, как законодатель свободных существ, как вознаграждающий добро и карающий зло.

Вообще, не следует обманываться относительно практической ценности каких-либо доказательств существования Бога. Их действительная важность и роль, которую они играют, находятся в обратном отношении к их возвышенности, тонкости или глубине. Наимене убедительные для большинства умов – как раз самые метафизические. И даже очень религиозные философы сами признавали, если не слабость, то по крайней мере обязательную несостоятельность рассуждений, которые казались наиболее неопровержимыми другим религиозным философам. Так, тонкость святого Ансельма была честно и остроумно провозглашена Фенелоном, чья критика, впрочем, столь благожелательна, что равносильна похвале. «То, что люди, привыкшие размышлять об абстрактных истинах и восходить к первым принципам, познают Божество через его идею, – говорит он, – это верный путь прийти к источнику всякой истины. Но чем прямее и короче этот путь, тем он труднее и недоступнее для простых людей, зависящих от своего воображения. Это доказательство настолько простое, что своей простотой ускользает от умов, неспособных к чисто интеллектуальным операциям. Чем совершеннее этот способ найти Первое Существо, тем меньше умов способны следовать ему».