– Ауф! – довольно весело приказал офицер. – Ду, ду! – Он ткнул пальцем в сторону крепыша. – Ауф!

Тот поднял голову. Потом поднялся на колени. Показал на живот. Похлопал по нему.

Немцы снова засмеялись. Офицер пошарил в карманах своей просторной шинели, ничего не нашел, протянул руку к автоматчикам. Те тоже поковырялись в карманах. Один извлек что-то. Обгрызанную галету! Дал офицеру. От него она полетела в теплушку, шлепнулась на плечо крепышу, скатилась к коленям.

Это было похоже на цирковой номер. За галетой следили десятки глаз. Как следят за броском гимнаста к трапеции: не сорвется, не упадет ли? А когда галета скатилась к ногам, стали ждать, что будет дальше.

Ждали, но ничего не произошло. Крепыш не поднял галету, не протянул к ней руку, даже не глянул вниз.

Улыбка на лице офицера стала гаснуть. Постепенно. Сначала потухла в глазах, потом на излучине губ. Они почерствели, сузились, вытянулись в нитку.

– Ауф штеен! – заревел он и разом облился малиновой краской. Весь. Даже руки побагровели.

С шумом толкая друг друга, встали пленные. Встал крепыш. Встал лейтенант.


Позже он подумал: «Вот величие человека. В таком ничтожном, в сущности, поступке. Маленьком, как капля». Смог бы он так поступить? Или как рябой? Твердо не ответил. Хотел бы показать собственное достоинство. Показать врагам. Когда-нибудь.

Знал твердо другое. Нельзя. Ему нельзя.

Полковник сказал. Там. В комнате с настольной лампой под зеленым абажуром. Лицо было тоже зеленоватым у полковника и плохо различалось. Лишь сдвинутые брови, нависшие над усталыми глазами, ясневели. Именно ясневели, а не темнели. Темными были глаза.

– Будьте самым обыкновенным. Неприметным.

Добавил:

– Даже плохим будьте. Но не особенно.

И еще:

– Не злить их.

– Кого?

– Немцев… Немцев вообще.

Немцев вообще – это значит всех. И всегда. Не противоречить системе. Именно системе. А систему он должен почувствовать, понять сам. Делать исключения. Гнусавый немец, например, что упал на шоссе, не в счет. О нем думалось как-то неопределенно, с каким-то раздвоенным чувством. Жалкое и трагическое связывалось с гнусавым. Больной был, что ли. Маленький человек. Человечек. Можно было забыть о нем. А вот сидел в голове. И в то же время гнусавый нес какую-то функцию в системе. Орал на пленных при виде начальства.

6

«И умереть нельзя. То есть можно. Легко потерять жизнь, когда в лицо и в спину постоянно смотрит автомат». Об этом подумал, роя могилу для рябого. Шестеро рыли. Больше двух-трех лопат никто из шестерых не в состоянии был одолеть. Задыхались. Сердце едва справлялось с обессиленным телом, где уж там работа! Рыли, а рядом лежал, как-то скрючившись, уже остывший давно рябой. Кровь тоже застыла. Обветрилась. Почти синей лентой лежала на руке.

Умереть нельзя. Опять-таки ему, лейтенанту.

– Ваша смерть исключается, – сказал полковник в той же комнате с зеленым абажуром. И на другой день повторил, прощаясь: – Смерть недопустима. Запомните это. – Вздохнул как-то странно, грустно даже. Видимо, умирали. Кто-то погиб уже на пути. На таком же пути. – Это, если хотите, самый высокий приказ. Приказ Родины…

Они вырыли все-таки могилу. Старались. Удивительно, но хотелось уложить товарища поудобнее. Хоть здесь, в земле. Страшное, леденящее сердце желание – сделать приятное уже неживому. Будто о себе думали: как там в холодной, мокрой матушке-земле. Зябко! Положили бережно. Не глядя закопали. Больно смотреть, как падают комья на лицо, на глаза.

А я не имею права умирать…

Я – не умру.

И он сказал круглолицему: «Меня не расстреляют». Верил, когда говорил.


Их накормили. До того, как начали рыть могилу. Всех. Баландой, конечно. Дали еще кофе суррогатный, неизвестно из чего приготовленный. Ели у склада станционного, усевшись на железные трубы, сложенные для отправки в Германию.