Чувствительный царь застыл в дверях. Он обожал эти незатейливые сцены, в которых простые человеческие чувства сильных мира сего проявлялись во всей своей полноте. И он любил эти милые существа, составлявшие его семью. Ее величество встретилась с ним взглядом. И она смутилась. И дочери ее вдруг застыли с бронзовыми гребенками в руках, словно сотворили нечто недозволенное. Он сказал:
– Я пришел к вам, чтобы посмотреть на вас и передать вам немного своей силы и бодрости. Болезнь моя прошла, как буря в пустыне. Она подняла к небу много песка и пыли. И вот улеглась она, и я здоров: снова блистает солнце над землей и душа моя покойна.
Она поверила ему, ибо силу и бодрость источали глаза его.
«…Вот он явился с повинной, как преступник. Ибо тот, кто забыл на мгновение закон любви, есть преступник. Вот он явился, и улыбка на его лице как солнце над Кеми. Ибо он солнце Кеми и пребудет им…»
Ее величество указала на место рядом с собой. На край циновки в два локтя, под которым мягкий вавилонский ковер, расцвеченный, как радуга над Дельтой.
Он с благодарностью принял это приглашение. «Я бы умер давно, – подумал он, – если бы не моя Нафтита. Она умна, как змей с острова Иси, и красива, как истая дочь Кеми. И чрево ее всегда щедро. И дети ее – плоды ее чрева».
Он присел рядом с нею и разом обхватил обеих принцесс. Они взвизгнули, как и подобает женщинам. Они захохотали – совершенно бездумно, беспричинно, – как и подобает женщинам, у которых мать – настоящая женщина из женщин. Его величество поцеловал Сетепенру прямо в нос, напоминавший шип на розовом кусте. И прижал к своему сердцу принцессу Нефернеферуру. Она тихо сказала:
– Пусти, я причесываю мать.
И он выпустил ее из объятия.
Его величество положил голову на оголенное плечо жены. И она сказала:
– Какой ты горячий.
Он ответил:
– Это болезнь выходит через поры.
– Ты же здоров.
– Да, как лев!
Он любил прихвастнуть своей силой. Делал это, как мальчик, без всякого умысла, без расчета. Она любила в нем эту черту, потому что он умел любить без расчета: за красоту, за сердце, за доброту глаз и жар гранатовых губ умел он любить…
– Мы скучали без тебя, – призналась она.
– Да, – подтвердила принцесса Нефернеферура.
Ее высочеству Сетепенре все это было безразлично. В шесть лет слова для нее не имели особого смысла.
А Нефертити не верилось. Может быть, и в самом деле переменился он в чем-то? Она пыталась по мельчайшим признакам определить: произошли ли в нем какие-нибудь перемены? Если глядишь на озерную гладь, то можно ли угадать, что творится на дне его или у самого дна? Только в одном случае – если умеешь угадывать сердцем. А глаза и уши в этом случае – плохие помощники. Им нельзя доверяться целиком. А Наф-Хуру-Ра – такое глубокое озеро, что и представить себе невозможно. В стране израильтян, говорят, есть озеро, в котором, говорят, ничто и никто не утонет. Все плавает на его поверхности. А на дне, говорят, – ничего. Все мертво на дне его. А если озеро живое? Вот и угадай, что в его толще. Когда каждая капля живет своей жизнью, часто обособленной. А эта его болезнь, которая проявляется все сильнее? Эти припадки? Эти боли в затылке. (В затылке, который так много удовольствия доставляет живописцам, ибо нет ничего легче, чем нарисовать тыкву, насаженную на тонкую и высокую шею.) Его враги так и говорят: Тыквоголовый! Вся эта сопревшая от ветхости знать, эти жрецы Амона, вся эта камарилья из Уасета… Как он досадил им! Как прижал их к ногтю, словно азиатскую вошь!..
…Но что же с ним в последнее время! О чем он думает? Почему все чаще молчит, когда они наедине – она и он? Может быть, настает конец его странному поведению? Может, эта конечная грань подошла именно нынче? И эти мгновения… Вот он по-прежнему мил, по-прежнему ласков, и в глазах его – все лучи света…