Я была неспособна сказать Жюли и ее сопереживанию, которого, я уверена, хватило бы на весь мир, что я не без греха. Что я сомневаюсь в себе. Что мне, одним словом, тошно. Я не хотела жаловаться и главное – не хотела, ни в коем случае не хотела! – допустить мысль, что я не создана для счастья. Я все это понимала, обращаясь к лицу Жюли и делая отчаянные усилия, чтобы не смотреть на ее груди, упорно бросавшие вызов закону тяготения в метре от меня. Я могла бы ей сказать, что похищала детей, что планировала убийство новой пассии моего бывшего (что было недалеко от истины), или выложить ей самые интимные подробности моей сексуальной жизни, но я предпочла бы удалить зуб без наркоза, чем признаться Жюли, что порой я катастрофически не умею быть счастливой.

– Значит, ты сказала бы, что была счастлива в жизни? – спросила Жюли примерно через полчаса после того, как я села.

– Совершенно. Ну… дело не в том, что мой любимый меня бросил, но… жизнь меня всегда очень баловала, это я понимаю.

– Можно быть избалованной жизнью и при этом не быть счастливой.

Да, если ты последний неудачник и постоянно жалуешься, подумала я.

– Что такое для тебя счастье?

Я чуть не ответила: «Покой». Но сдержалась. Радующиеся жизни покоя не хотят.

– Я… многое, наверно… нет?

– Я не знаю, я тебя спрашиваю.

И вряд ли поможешь ответить, захотелось мне сказать.

– Я хочу знать, что такое счастье для тебя, – настаивала Жюли. – Если бы я попросила тебя нарисовать счастье, что бы это было?

– Прости?

– Нарисовать счастье.

Я представила, как выхожу из моря в лучезарном свете, раскинув руки, подставив лицо благодатному солнцу, а прохладная ласковая вода тихонько плещется вокруг. Смешно до боли. Я не могла сказать этого Жюли. Нет, невозможно.

– Я не могу найти только одну картинку, – сказала я.

– Нет?

– Нет.

Где-то в потаенных глубинах моего существа я еще выныривала из волн блаженной наядой.

– Трудно сказать…

– О’кей, – кивнула Жюли.

Я почти обиделась, что она не настаивала. Она долго смотрела на меня с бесконечным спокойствием и с тем особым терпением, с каким смотрят на детей, которые не успевают в школе, хоть и стараются. Судя по всему, она видела меня насквозь. Что не должно было меня удивлять, учитывая, скольких таких она повидала на своем веку! Была ли я плохой лгуньей? По всей вероятности. И была ли моя внутренняя неловкость столь очевидна золотистому взгляду этой женщины? Я едва не залилась краской при этой мысли. Я предпочла бы оказаться перед ней голой. В сущности, я могла бы без проблем перед ней раздеться. Но я была неспособна ей сказать, что страдала задолго до ухода Флориана, оттого что была не так счастлива, как мне следовало бы быть.

– Кем ты работаешь? – спросила Жюли, милостиво меняя тему.

– Я… я пишу. Пишу биографии.

– Людей, которых ты знаешь?

– О нет, не думаю…

Я чуть было не назвала Черчилля, Марию Кюри, Лукрецию Борджиа, но остатки честности заставили меня сказать правду:

– В основном это звезды телевидения…

Я перечислила несколько имен, знакомых Жюли. Некоторые из «моих» книг она читала, и ей они очень понравились.

– Правда? – спросила я так удивленно, что она не удержалась от смеха.

– Да, правда. Но… кажется, ты сама их не очень любишь, или я ошибаюсь?

Это было невыносимо. Она походила на Катрин, когда та была «в фазе внимания» и на каждое произнесенное слово отвечала вопросом, по ее мнению, глубоким и проницательным («Все в порядке?» – «Да». – «Нет, у тебя правда все в порядке?»). Она всех нас сводила с ума этими вопросами и очень смешила. Но смеяться над Жюли мне совсем не хотелось. Мне хотелось плакать. Потому что она, конечно же, была права, но признать, что мой кусок хлеба так угнетает меня, я не могла. Каким надо быть мелким человечишкой, чтобы заниматься делом, которое едва ли не презираешь?