. Уровень их организации и строгая внутренняя иерархия создают впечатление военного формирования, некоего войска, которое, принося горе местному населению, вместе с обозом своих семей передвигается по округе. Они, подобно военным, согласно представлениям рассказчика, располагают «самыми лучшими и самыми надежными картами, на которых обозначены все города и деревни, реки, господские дома и все прочее»[436]. Во время налетов они якобы действуют так, словно ими руководит генеральный штаб, маршируют мелкими подразделениями, затем нападают все одновременно и затем заметают следы. К продаже краденого они подготовлены столь же хорошо, как и к самой краже, ибо у них есть «альманах, в котором указаны все рынки мира»[437]. Все доходы находятся в общей собственности, которая распределяется «капитаном», «исключая то, что они зарабатывают гаданием»[438]. Воспоминания Пешона не упускают ни одного из упреков, обычно высказываемых цыганам, от оплаты фальшивыми деньгами до нечестной торговли лошадьми. От преследования властей они уходят благодаря стратегической изобретательности.

Еще более чем через двести лет Эжен Франсуа Видок (1775–1857), создатель современной французской тайной полиции, в своих воспоминаниях о нахождении у цыган во Фландрии варьирует картину этого «антиобщества» лишь незначительно. Согласно Видоку, они происходят «из местностей по реке Влтаве, где сто пятьдесят тысяч цыган блаженствуют, как евреи в Польше, хотя не могут получить там никакой иной должности, кроме работы палача»[439]. Прежде всего они, как и у Сервантеса, «воры»[440], и их преступления расписаны во всех красках. Они путешествуют отрядами, и разделяться им разрешено только для того, чтобы лучше получилось преступление. Сельское население они обманывают с помощью знахарства и подмены денег. В своих городских тайных жилищах они ведут нецивилизованную, аморальную жизнь под предводительством некой «герцогини»[441], «одной из самых отвратительных старых женщин, каких я когда-либо видел»[442]. «Мужчины и женщины, – пишет Видок, – курили и пили, между собой и поверх друг друга, выгибаясь, в отвратительных позах»[443], а в это время в центре помещения «женщина в ярко-красном тюрбане исполняла дикий танец, вставая в самые неприличные позы»[444]. Виктор Гюго (1802–1885), Эжен Сю (1804–1857), Александр Дюма (1802–1870) и другие подхватят все это при описании парижской бедноты и парижского дна и передадут потомкам.

Поношения, нелицеприятные сравнения, злобный взгляд и черная магия – это те поводы, по которым в некоторых драмах Шекспира (1564–1616) заходит речь о цыганах. Персонажи-цыгане у него не появляются. В комедии «Сон в летнюю ночь» (1600) Леандр обзывает любящую его Гермию сначала «эфиопкой»[445], а потом «tawny Tartar»[446]. Варианты названия в довольно новом немецком переводе Франка Гюнтера «черная потаскуха» и «цыганская потаскуха»[447] – уступка читабельности; вариантами подлинника, которые явно были типичны для того времени в устах Шекспира, переводчику пришлось пожертвовать: это обозначение потомков Хама как «черных» и укоренившийся в нижненемецком и скандинавских языках термин татеры. Если в «Сне в летнюю ночь» упоминания, связанные с цыганами, напрямую призваны были вызывать отвращение и презрение, то в «Антонии и Клеопатре» (1607) Шекспир демонстрирует изысканную риторически заметную игру обозначениями «gipsy» и «Egyptian». Уже в 1-й сцене речь идет о «gipsys lust»[448], цыганском загаре египтянки Клеопатры, которая через несколько строк откровенно будет названа «strumpet»,