, ибо «наши свободные великодушные обычаи не знают жеманства и условностей»[373]. Словно во время торга, он может избрать себе другую «среди присутствующих здесь дев»[374]. Однако после этого он больше не имеет права покинуть избранницу или завести шашни с другой женщиной, «будь то женщина или девственница»[375]. «Связи между кровными родственниками»[376] допускаются, но внебрачные связи – нет. Неверные жены и любовницы немедленно умерщвляются и сжигаются, «словно ядовитые звери»[377]. Впрочем, эта верность, насильно насаждаемая сообществом из-за элементарной ценности «дружбы», а вовсе не как заповедь Господня, может быть нарушена по причине архаичного права на выживание: «молодой муж имеет право покинуть старую жену и связаться с другой, более подходящей ему по годам»[378].

Как утверждается у де Саламанки и у Порреса в 1594 г., цыгане в новелле также ведут жизнь, далекую от норм христианской морали и совершают сатанинский грех кровосмешения. Но описание их внутреннего порядка как четко регулируемого и ориентированного на общежитие с осознанными ценностями, ни вызывает ни возмущения, ни отвращения. Не без скрытой иронии выворачивается наизнанку запрет на одежду, язык и цыганские имена, призванный стереть память об их образе жизни. Хуан, испанский аристократ из уважаемой семьи, должен облачиться в «цыганские одежды»[379], принять цыганское имя, а также ввязаться в серьезную игру в «скрытую идентичность»[380], которая начинается после Реконкисты. Сам по себе факт, что кто-то примыкает к цыганам, совпадает с предположением, вычитываемым из эдиктов о преследовании, что первоначальные прибывшие «чистые» группы цыган дополнились затем сбежавшимися отовсюду нарушителями закона и бездельниками. Однако же Хуан к ним присоединяется, как позже другой персонаж, Клементе, который ищет защиты во время своего путешествия, по вполне честным причинам – а совсем не для того, чтобы изжить свой порочный нрав. В плутовском романе описываются, скорее, противоположные случаи: борьба за чисто испанское имя и за ту частицу – обозначение дворянского происхождения, которая свидетельствовала о принадлежности к древним кастильским родам[381]. Ибо имя в сословном обществе, в котором «честь и кровь» неразрывно связаны между собой, было важным опознавательным знаком, о чем знали еще самые первые прибывающие в Европу группы рома, когда их предводители выдавали себя за герцогов или графов Малого Египта. Такое хитрое присвоение имен представляло собой своеобразный «мимесис чести»[382].

Совершает ли в таком случае Хуан «мимесис бесчестия», отказываясь от дворянского имени и от подобающих его сословию одежд? В любом случае повествование благодаря переодеванию вносит значительно более серьезный разлад в казавшийся неизменным мировой порядок, чем популярные маскарады и комедии, где господа и слуги меняются ролями. Зыбкость ситуации затрагивает более глубокие слои, так как нарушаются не только социальные границы, но задеваются религиозные и этнические табу. В финале, когда и у Сервантеса благодаря открытию истинного происхождения Пресьосы восстанавливается привычный порядок, Андрес восстанавливает свое прежнее имя и обретает даже заботливо сохраненное платье. Но Пресьосе разрешается, цитируя буквально, «на память о потере и обретении»[383]сохранить свое нынешнее имя. И словно в качестве подтверждения отец семейства обращается к ней: «Пресьоса, дочь моя»[384].

Это решение с точки зрения мемориальной политики испанского общества того времени объяснить практически невозможно. Ведь вместе с именем Пресьоса переносит в свою жизнь достойной супруги, дочери аристократических семейств, которым доверены высокие посты в обществе, – часть той сомнительной славы, которую она, как цыганка, снискала на рынках и площадях. Ее музыка и ее поэзия, возможно, делают ее утраченной и вновь обретенной душой Испании, олицетворением симбиоза гетерогенных истоков испанской культуры, соединяя образованные элиты, романсы которых она исполняет, и сплетенные из разнообразных этносов низшие слои, танцы которых она демонстрирует