В пору своего «прибытия» – а это был переходный период от Средневековья к Новому времени – они попали в эпохальные переделки, от которых пытались уклониться: пляжные аксессуары минувших времен на берегах современности. Очень скоро после этого они – как правило, в негативном ключе – стали воплощением преодоленных состояний, символом всего отжившего, той манеры поведения, от которой у современников лицо заливала краска стыда либо в душе вспыхивала ярость. Европейские общественные образования на пороге Нового времени искали образцы восприятия, которые могли бы позволить им определить социальное место для внезапно появившихся чужаков. Этот процесс был с самого начала сопряжен с высоким накалом эмоций и сопровождался отторжением, социальной неприязнью и преследованиями.
Что касается мыслей и чувств народов рома, то мы оглядываемся назад, в непроглядную мглу, которая, видимо, никогда не рассеется, потому что у нас недостаточно достоверных свидетельств. Зато мы сталкиваемся с базовым опытом единой корпорации местного населения, возникшим из неприятия любого чужого образа жизни и восприятия его как угрозы. Опираясь на этот опыт, мы так или иначе попадаем в пространство невнимательности, неточных наблюдений и небрежных описаний, где образ чужаков – скорее порождение фантазии, а не достоверное свидетельство. Образ «цыгана» – мерцающий, нерезкий, и он легко поддается разным интерпретациям. Тем резче выглядят оценочные суждения и формулировки, призванные восполнить этот недостаток. Когда просвещенная антропология в районе 1800 г. обнаружила, что в случае с «цыганами» речь идет о народе, происходящем из Индии, со своим собственным языком, развившимся из санскрита, возникли две противоположные тенденции, которые в середине XIX в. пересеклись в этнографии. С одной стороны, ученые, писатели и административные деятели, ничего особенно не исследуя, сходу провозгласили возвысившихся до индоевропейцев цыган деградировавшим народом-парией, который паразитирует на других народах и препятствует развитию цивилизации. С другой стороны, романтики породили целый рой причудливых и зловещих образов героев-цыган и, создав особый жанр цыганской романтики, обеспечили им длительное присутствие в публичном пространстве. То же, что расписывали как их особенный образ жизни, их исконность и естественность, их независимость и свободу, было стилизовано под многогранный встречный проект, направленный против буржуазного индустриального общества. Новая фаза наступила где-то в конце XIX в., когда собранные в ходе сопоставления и увязывания гуманитарных исследований и представленные широкой публике этнографические сведения о различных европейских группах рома были обесценены с помощью теории преступлений и расовых теорий, ориентированных непосредственно на действия государства, – и естественно-научный авторитет превратил фольклоризированных кочевников в патологические «асоциальные элементы», «не привыкшие трудиться». «Великая повесть» о детях природы посреди цивилизации во все времена, начиная с их прихода в Европу и вплоть до их истребления нацистами, писалась без участия самих рома.
Изобретение «цыган» с помощью таких вот «великих повестей» с самого своего начала обнажает оборотную сторону сотворения самого себя европейским культурным субъектом, который считает себя носителем прогресса мировой цивилизации. Ведь одновременно такое самосотворение всегда является радикальной очисткой собственного чистого образа от того, что предположительно может ему угрожать. В книге поведение по отношению к «цыганам» сравнивается со страхом перед старческим слабоумием, когда человек сталкивается с самим собой в таком состоянии, которое сам он считает отсутствием всего человеческого: как падение до животного состояния, как утрату языка, письменности и памяти, а тем самым – и всякой истории, но, кроме того, – и как утрату всего культурного, что составляет существенную часть идентичности. Именно это и соответствует образу «цыгана», который породила европейская культура: неграмотный, бескультурный, лишенный истории, находящийся в животном состоянии.