Помешкав, Степка поставил левую ногу на шину, схватился руками за край борта, подтянулся, дрыгая правой ногой в поисках опоры, и, собрав с борта всю грязь, перевалился на желтые ящики из толстых досок. Ящики зажимались блестящими металлическими уголками, точно такими, какие были на сундучке у их соседки, кругленькой женщины, которую все дети на улице знали под именем тети Ляли. Она давала уроки музыки и хранила в том сундучке истрепанные, пожухлые нотные тетради.
Мать скорбно посмотрела на некогда белую, а теперь ставшую землистой рубашку сына и лишь вздохнула.
Шофер засмеялся:
– Белое демаскирует!
Нина Андреевна жалобно спросила:
– Неужели и дорогу бомбят?
– Думаете, только ваш Туапсе стоит обгорелый?
Шофер захлопнул дверцу кабины, потом вновь открыл, перегнулся, вытянув шею, крикнул:
– Полегче, там в ящиках патроны!
Крышка одного ящика была сорвана. И лежала, точно кепка, надетая набекрень. Под ней тускло поблескивали длинные цинковые коробки.
Нина Андреевна опасливо жалась к борту. Когда машину подбрасывало на выбоинах, ящики шевелились, словно живые.
За месяц Степка и Любаша немного пообвыкли. Это вовсе не означало, что они стали смелее, – просто опытнее. Они больше не цепенели при звуке сирены, удручающе пронзительном вое, от которого даже у собаки Талки, беспородной дворняжки, леденел взгляд и дыбом поднималась шерсть.
В тот август и днем, и ночью, и вечером, и утром не унимались зенитки, рвались бомбы. И хлопья пыли летели над городом.
Двенадцать лет Степке исполнилось двадцатого июля, и в тот день по карточкам впервые выдали вместо хлеба кукурузу. Мать и Любаша тупо смотрели на желтые, на белые зерна. А он смеялся. Он никогда не пробовал кукурузных лепешек. И вообще ел кукурузу только молодую, отваренную в початках. Поэтому думал, что кукурузные лепешки такие же вкусные, как и молодая кукуруза.
Но мать знала, что это совсем не так. А Любаша, может, и не знала, но догадывалась. Для восемнадцатилетней девушки она обладала удивительной способностью догадываться обо всем на свете.
Кукуруза оказалась прошлогодней: сухой и прогорклой. Они еще не обзавелись тогда машинкой для помола. И Степка вызвался сбегать попросить машинку – нехитрое сооружение из доски, граненого стержня и чугунного стакана с ребрами из толстой проволоки – у бабки Кочанихи. Но мать боялась отпускать его от себя. Хотя бабка Кочаниха жила близко: через три дома, напротив.
Любаша предложила вначале отварить кукурузу, затем пропустить через мясорубку.
Мать испекла пышный чурек, желтый, будто омлет. Когда его вынули из духовки, он был сладковатым и вполне съедобным. Но потом чурек остыл и сделался сыпучим, как песок.
Это было в июле…
А сейчас август. И они – в кузове машины, стоящей у обочины Майкопского шоссе.
– Беженцы… – с усмешкой повторил боец. – От кого же они бегут? К фрицу в лапы? – Довольный остроумием, широко приветливо улыбнулся. – Слезай! По одному…
– Да что ж ты, родной!.. Да мы же… Да как же?.. – запричитала мать.
– «Да мы…» Да вы… – передразнил часовой. – Доверие у меня к вам не поступает. Слезай!
– Да не шуми ты, – миролюбиво сказал ему шофер. – Обстоятельства вначале выясни… По личному приказу Семена Михайловича везу… С «эмки» они пересели. Передний мост у нее за переездом полетел…
Водитель был отличным выдумщиком, но боец не понял его. Возможно, от усталости, возможно, от несообразительности.
– Что ты мне лясы точишь? Какой Семен Михайлович?
– Буденный…[2]
Часового словно током ударило. Подскочил, приосанился. С посерьезневшим лицом спросил:
– Приказ есть?
– Есть.
– Покажи.
– Устный… Или ты думаешь, что Буденный по каждому пустяку обязан письменные распоряжения отдавать? Или у него других забот нет?