Ванда правильно угадала, что это Степан подговорил Витьку. Впрочем, подговорил – слишком мелкое слово. Витька и сам был превосходным выдумщиком. Степан просто поддержал его. Или, иначе говоря, благословил…
Когда Витька окроплял «святой водой» посуду Ванды, мальчишки хохотали как сумасшедшие. Степан даже упал на землю и катался по траве, держась за живот.
Вскоре Пятую школу, где они учились, заняли под госпиталь. Говорили, что на месяц, самое большее – на два. Однако каникулы затянулись до осени 1943 года.
Все дни с утра до вечера Степан болтался на улице и во дворе. Ванда тоже появлялась в саду, садилась с книгой на скамейку под жасмином. Как-то раз она вышла за калитку и долго смотрела на море. Степка сидел под акацией и от нечего делать ковырял напильником ее трухлявый ствол.
Вдруг Ванда обратилась к нему. Без улыбки, но вежливо сказала:
– Степан, проводи меня к морю. Одна я не найду дороги. И мама может заметить мое отсутствие.
Степка, конечно, не пошел бы, но ему очень понравилось, что Ванда хочет уйти тайком от матери. И он не мог не поддержать ее в таком достойном похвалы деле.
– Это можно, – сказал он.
– Мы будем идти быстрым шагом, – сказала Ванда. – Двадцать минут туда, двадцать – обратно. Пять минут постоим у моря. Я только послушаю шум волн. Всего сорок пять минут…
Они побежали вниз по улице, если можно назвать улицей узкую и длинную полоску земли, протянувшуюся по хребту горы между рядами крашеных деревянных домиков. Пространство без мостовой, без тротуаров. Для пешеходов и для дождя, больше для дождя. Потому что люди ходили там, прижимаясь к заборам, а машины вообще не могли ездить, и только дождь куражился, как подвыпивший гуляка, оставляя после себя изломанные трещины – канавы – с желтой глиной на дне.
Степка до войны и не подозревал, что такая же глина, цвета яичного желтка, есть у них в саду. Но когда стали копать щель, выяснилось: слой черной земли – не шире ладони, а под ним глина – слежавшаяся, твердая, будто макуха, которую они теперь часто грызли вместо хлеба.
Долбить глину приходилось тяжелым поржавевшим ломом. И женщины отдыхали после трех-четырех ударов. И разглядывали свои ладони, на которых появлялись водянистые волдыри. А ладони у них были нежными. Такая штука, как лом, рассчитана на мужские руки, на мужские плечи. И Степке было чудно видеть работу женщин. Чудно, как если бы вдруг его мать и сестра Любаша закурили трубку.
Чтобы сократить путь, Степка повел Ванду напрямик, через вокзал.
У перрона стоял санитарный поезд. Из вагонов выносили раненых. Белели бинты. И раненые виновато стонали, потому что на носилках их несли совсем молодые девушки.
Ванда сжала руку Степана. Но не плакала. И ничего не говорила.
По деревянному грязному мосту они перешли речку Туапсинку.
Море было спокойным и солнечным. У берега, невдалеке от устья, лежал тральщик. Он лежал на боку, точно большая диковинная рыба. И ржавчина чешуей желтела на его обшивке. Темная, зияющая пробоиной корма возвышалась над водой. Брус с четырьмя листами обшивки, загнутый, словно ковш, выступал из воды, образуя крошечную бухту. Море в этой бухте казалось куском стекла, мутного, с радужными разводами от мазута, который сбрасывал в речку нефтеперегонный завод.
Степка помнил другое море. Помнил гальку. И людей, довольных, загорелых людей. С вышки спасательной станции выглядывал длинный черный репродуктор, похожий на трубу граммофона. Дежурный в полотняной бескозырке, с татуировкой на груди, животе и даже икрах крутил пластинки. А внизу у белой цистерны продавали холодный морс. Рядом стояли весы, такие же белые, как цистерна, и на них можно было взвеситься, заплатив пятак старушке в чистом халате.