Женщины с сомнением смотрели на высокую скалу, на сухопарую старушку в длинной, до щиколоток, юбке. И с пергаментной кожей на лице, такой старой, что к ней уже не приставал загар.

Не глядя ни на кого, старуха опять перекрестилась, опять поплевала в ладони…

И тогда женщины усовестились и, не говоря ни слова, взялись за кирки, за лопаты – у кого что было – и невпопад торопливо принялись долбить камень. И земля теперь сыпалась сверху не переставая. А паук совсем скрылся в узкой щели.

Перед этим Нина Андреевна рассказала, что у них в Туапсе, прямо в саду, вырыта щель глубиной в два метра, сверху бревна в один накат и земля. И каждую бомбежку они прятались в этой щели.

Раньше, до войны, Нюра однажды видела Нину Андреевну, когда с матерью приезжала в Туапсе. Тогда эта невысокая женщина была полная, веселая. И глаза у нее были глубокие, светились добро, умно. Они и сейчас добрые, только стали тоскливыми. И похудела Нина Андреевна сильно. Любаша намного крупнее ее. Наверное, в отца.

– Что вы тут колдуете, товарищи соседки? – спросил шофер Жора.

– Помогать надо, а не языком чесать, – не очень приветливо ответил кто-то.

Увидев Степку, Нина Андреевна бросила лопату. Подошла, вытирая руки о подол:

– Люба не объявилась?

– Надо возвращаться в Туапсе, – сказал Степка. – Любаша на попутной машине могла укатить в город.

Нине Андреевне хотелось верить в это. И она поверила, потому что очень любила дочь, хотя и не всегда ее понимала.

– Жора подбросит нас, – сказал Степка. – Правда, Жора?

– Гоняют нас за это, – почесал затылок шофер. – Но я попробую… Если у меня будет другой рейс, устрою вас на машину товарища.

– Софа, мы уезжаем в Туапсе! – объявила Нина Андреевна.

Никто их не отговаривал. Все были удручены ночным налетом. И теперь уже не строили прогнозов насчет того, где безопасней: в Георгиевском или в Туапсе.

Софья Петровна и Нюра рады были прекратить бессмысленную работу в овраге. И тоже пошли домой. Степан с Жорой немного поотстали. Шофер, не опуская глаз, смотрел на Нюркину спину и на ноги и облизывал узкие блеклые губы. Говорил:

– Телушка. Ничего телушка… Откормленная сельская телушка.

Сад опустел. Солдаты на рассвете ушли. И машины исчезли, и пушки, и полевые кухни. Остались только обрывки газет, промасленная ветошь да мятые пачки из-под махорки.

Дверь в пристройку была распахнута. На кровати, прикрывшись одеялом, спала Любаша. Лицо у нее было розовое, счастливое.

Степка сказал Жоре:

– Танцуй! Любаша вернулась с островов Туамоту.

И Жора тоже порозовел от радости.

– Доченька моя родная! – Мать тормошила Любашу, целовала ее в лицо и в волосы. – Ты жива, здорова! Как я измучилась за эту ночь! Девочка моя, мы сегодня же уезжаем из Георгиевского…

– Никуда я не поеду, – сонно, но решительно ответила Любаша. – Мне и здесь хорошо.

– Правильно, – поддержал ее Жора. – Тут и воздух лучше. И картошки я целый мешок достал. Вы поджарите картошки. Она же любит картошку, жаренную на постном масле.

– Хорошо, Жора, – сказала мать. – Я нажарю картошки, когда Люба проснется. А сейчас давайте уйдем, не будем мешать ребенку…

Ребенок спал до заката солнца. Потом подкрепился картошкой. Лениво потянулся, не выходя из-за стола, и спросил, сколько времени.

Мать смотрела на Любашу с восторгом:

– Где ты была всю ночь, доченька?

– У любимого, – простодушно ответила Любаша.

– Ты все время шутишь над матерью… Пора бы быть серьезной.

Любаша печально заметила:

– Вот уж действительно: хочешь, чтоб тебе не поверили, – скажи правду.

Соседские девчонки кричали во дворе:

– Тетя Софа! Тетя Софа! Вашей бабушке плохо!..


В Георгиевском они пробыли три дня, но каждый из этих дней, прожитых в чужом доме, казался долгим, как месяц.