Отчим, и, правда, только, что не убил, но охаживал с удовольствием, с нескрываемым наслаждением.
Мать, никогда не лезла, а тут не вынесла, – заступилась. За это сразу получила такого тумака, что кровь носом шла до самого вечера. Хлюпала.
Изладив всю работу, отчим аккуратно весил арапник на специально вбитый крюк. Ногой откатывал меня ближе к дверям, чтоб не вонял, так как к этому времени я успевал оправиться и по большому, и по маленькому. Садился к столу.
Ногти на его широченных пальцах были чёрные, с синеватым отливом. Он их никогда не стриг. Сами отламывались, или отгрызал зубами и плевался во все стороны. Так вот, закончив воспитательные мероприятия, садился к столу, брал остатки чёрствой булки хлеба и вдавливал свои ногти в эту булку, отламывал огромный кусок. Улыбался гадко, показывая железные зубы, ехидно улыбался.
– Хлеб, это тело… этого, как его. Вообщем, нельзя резать, понял?!
Я, как мог, кивал головой, хотя понять ещё ничего не мог. Просто от страха кивал. Торопливо кивал головой, в которой что-то гудело и слышался вой матери.
Отчим запихивал себе в пасть этот огромный кусок и начинал энергично перемалывать его широкими, лопатообразными зубами. Я неотрывно следил за ним, надеялся, что вот сейчас, вот, вот он поперхнётся, подавится этим куском и тут же брякнется на пол и издохнет. Подёргается малость, и издохнет. Я так хотел этого, так надеялся. Но он молотил и молотил кусок за куском, пока хлеб не кончался. Потом вставал, черпал ковшом воду из ведра и взахлёб пил. И снова не захлёбывался. Ни черта с ним не делалось. Ни черта! А так хотелось, уж так хотелось, чтобы он издох.
Первый раз мы с Фофелем решили бежать из дома, когда нам было по десять лет.
Отчим на четвереньках ползал по комнате, торкался головой в ножки стола. Что-то мычал, – совсем пьяный. Матушка, раскинувшись, похрапывала на диване.
Пока протрезвеют, пока хватятся. Надо бежать.
Мы даже не успели на поезд сесть. Было лето. Мы устроились в привокзальном парке, на широкой скамейке. Лежали, сидели. Мы мечтали. Не знаю как Фофель, но я даже не ощущал, что это мечты. Я воспринимал всё, о чём мы говорили, как неизбежность, которая обязательно сбудется. Да, да, я не сомневался, что мы сможем добраться до севера и там обязательно найдём своих отцов. А как же иначе. Зачем же тогда бежать из дома, если не быть уверенным, что найдёшь своего отца.
У меня в рюкзаке лежала недоломаная булка хлеба и металлическая кружка. У Фофеля ничего не было, только ложка алюминиевая в кармане. Что он собирался хлебать?
А ещё у меня в кармане лежал сыромятный ремешок, который я по честному выиграл в чику. Ремень был туго скручен и потому места много не занимал. Я с ним нигде не расставался. Как только случалось мне остаться дома одному, я сразу доставал этот ремень и начинал пороть отчима. Вернее не его, а стул, на котором он обычно сидит. Потом переходил к дивану и порол его. Порол до тех пор, пока пыль не переставала выходить. Или уставал совсем. Пружины диванные плакали под моим ремнём, а я от того ещё больше испытывал радость. Наслаждался. О-ох, наслаждался!
Так вот, этот ремешок был всегда со мной.
Станционный дежурный подкрался к нам неожиданно, и сразу схватил за шиворот и меня, и Фофеля. Поволок в участок. Там нас не били.
Но Фофель с самого начала ревел, и всё рассказывал, что мы едем на север, чтобы отыскать своих отцов. Поезд ждём, товарный. А ещё, оказывается, это я уговорил Фофеля ехать на север, искать отцов. Я злился!
Отчим, будто и не пил вовсе, лишь чуть покачивался, пришёл за нами. Сразу кинулся драться. Но милиционер не дал ему распускать руки, сказал: