На первый взгляд, контраст с моей комнатой казался разительным. Здесь присутствовало лишь самое необходимое: небольшая деревянная кровать, покрытая простым тканным покрывалом, письменный стол у окна с единственной лежащей на нем книгой, платяной шкаф, пара кресел у камина и несколько простых светильников.

Любопытно, но в комнате Лидии я не нашел ни одного зеркала. Его не было даже в ванной комнате. Прикрытые простой хлопковой занавеской полки над раковиной содержали вполне стандартный набор довольно качественной косметики.

Мои надежды обнаружить там залитую свечным воском пентаграмму, соломенных кукол, пронзенных булавками, действующую модель гильотины, заляпанную сорочьей кровью, или, на самый худой конец, заспиртованные останки трехголового младенца с крыльями летучей мыши увы, так и не оправдались. В шкафу я увидел немало явно недешевой одежды и белья, но среди нее не было ни иссиня-черного плаща на застежке в виде черепа, ни высокой остроконечной шляпы. Я открыл книгу, рассчитывая, что она содержит хотя бы описание расчленения девственницы в безлунную ночь, с картинками и карандашными пометками рукой Лидии на полях, но это оказался «Собор Парижской богоматери» Виктора Гюго.

Но было в этой комнате нечто такое, чем она странным образом походила на мою: полное отсутствие чего-либо, что говорило бы об увлечениях и интересах Лидии, о ее прошлом. Я не заметил никаких украшений, колец, серег, заколок для волос; никаких фотографий, школьных наград, дневников, шкатулок со всякими милыми девичьими пустяками – вообще ничего подобного! Так мог бы выглядеть номер в гостинице, в который Лидия заселилась всего полчаса назад. Я даже не почувствовал тот особенный тонкий аромат, состоящий из смеси запахов тела и духов, который обязательно живет в комнате любой девушки.

Зато в ее комнате я не нашел ни одного распятия – притом, что внизу и на лестнице ими были усеяны все поверхности кроме полов, и увидел в этом знак, что игра еще не окончена. На стенах висели несколько неплохих натюрмортов, писанных маслом, и еще портрет тети Джулии углем, в котором я сразу же узнал свою детскую руку.

Нарисовано было неплохо – думаю, даже удивительно хорошо, учитывая возраст художника. Рассматривая портрет, я с неудовольствием вспомнил свои первые годы в Нью-Йорке, проведенные за мольбертом в Центральном Парке; в частности, мою не слишком удачную попытку избежать чрезмерной реалистичности в акварельном изображении одного восьмилетнего пацана – главным образом из-за опасений получить кулаком по спине от нависшего надо мной нервного папаши, прежде не замечавшего явных признаков олигофрении на лице его обожаемого отпрыска.

У меня за спиной вдруг послышался шорох, и я быстро обернулся. Входя, я нарочно оставил дверь открытой, думая соврать, что зашел сюда по ошибке, если Лидия меня застукает. Но это была не она. Посредине комнаты стоял огромный – нет, просто гигантский рыжий алабай, и, не отрываясь, смотрел на меня. В его глазах тлела желтая плотоядная искра.

При иных обстоятельствах стоило бы хорошенько обдумать, как же, черт возьми, я снова умудрился забыть о существовании проклятого пса и так оплошать с дверью? Но время для этого было явно не подходящее, ибо жить мне оставалось секунды две. Срочно требовалось что-то делать – и, само собою разумеется, я пал на колени:

– Не убивай меня, о прекраснейшая из собак! Умоляю, пощади!

Алабай оскалил свою жуткую розовую пасть и зарычал. Даже соседи Лемми Килмистера[13] не слышали звука, подобного этому. Мне оставалось лишь продолжать импровизацию. Я быстро встал на четвереньки, высунул язык, и радостно поскуливая, бросился ему навстречу!