– Сухарь жуете? – спросил майор.

– Сухарь.

– Дайте и мне.

Я отломил кусок сухаря и подал ему. Майор взял сухарь и поднес ко рту.

– Не могу есть, – сказал он вдруг, встал и пошел к блиндажу.

Я пошел за майором.

В блиндаже все было по-старому. Полковник сидел с намыленной щекой. Но рядом с ним мы увидели нового офицера с петлицами старшего лейтенанта. Его левая рука была забинтована. По белизне бинта и по розовому оттенку проступавшего кровяного пятна я догадался, что перевязка сделана недавно. Старший лейтенант положил раненую руку на стол, а правой неуклюже свертывал папиросу. Когда мы вошли, полковник поднял голову и провел пальцем по намыленной щеке.

– Где же парикмахер? – спросил он.

В ту же секунду начался артиллерийский обстрел.

Снаряды рвались в районе нашего блиндажа. Я слышал разрывы справа, слева, всюду, почти без промежутков, без пауз. Я чувствовал, как взрывная волна бьет по стенкам. Пламя коптилки дрожало при каждом ударе. Грохот кругом не умолкал. Мне казалось, что все смешалось. Был только грохот и дрожащий язычок пламени. Потом все прекратилось. С последним разрывом погасла коптилка. Стало тихо. Люди тяжело дышали в темноте. Майор вынул спички и зажег коптилку. Я спросил его, сколько накатов над нами. Начштаба поднял вверх один палец.

Все мы молчали. Кто-то храпел на нарах так сильно, что его не могла заглушить никакая артиллерия. Я сел на землю и прислонился к стене. Земля в блиндаже была влажная. Есть мне уже не хотелось, но очень хотелось спать. Я закрыл глаза и стал считать разрывы где-то вдалеке. Досчитал до восемнадцати. Одновременно с восемнадцатым раздался громкий голос радиста:

– «Роза», «Роза» говорит!

Я открыл глаза и подался вперед. Полковник стоял у рации. Говорила «Роза» – рация командирского танка, одного из тех шести, что дрались в десяти километрах от нас. Командир докладывал, что положение танков критическое.

Радист лихорадочно раскодировал цифры радиограммы:

«Несколько немецких пушек ведут стрельбу термитными снарядами. Из леса показалось около десятка немецких танков. Один наш танк горит, но экипаж не прекращает стрельбы. Боеприпасы на исходе. Будем драться, пока живы. Все».

А затем снова начался дьявольский обстрел, от которого хотелось лечь на землю и врыться в нее так, чтобы совсем исчезнуть с ее поверхности.

– Засекли нашу рацию, наверно, – сказал начштаба.

– И засекать не надо, – ответил кто-то с нар. – Сутки назад тут немцы сидели. Небось свои дома-то знают.

Рвануло дверь блиндажа, погасла коптилка, и с потолка посыпалась земля.

– Выключите рацию на десять минут! – приказал полковник. – Да где же наконец брадобрей?

– Парикмахер убит, товарищ полковник, – промолвил кто-то у дверей. – Бежал с квасцами этими, а его осколком…

– У вас мыло на лице, Борис Григорьевич, – заметил начштаба.

Полковник вынул платок и вытер остатки мыла.

Потекли страшные минуты. Рация молчала. Люди там, в танках, чей голос, казалось, мы только что слышали, стали вдруг бесконечно далекими от нас. Я шепотом спросил майора, как зовут командира того танка, что горит, но не сдается. Я закрыл глаза, и мне показалось, будто я вижу перед собой горящий танк. Все молчали и смотрели на радиста. Он снял телефоны и дремал, откинувшись на спину. Он не спал вторые сутки. Было тихо, но мне казалось, что я слышу хруст гусениц.

– Я поеду, – внезапно произнес старший лейтенант с забинтованной рукой и встал.

– Нет, Пашковский.

– Мне нужны две машины – и я прорвусь.

– Вы не поедете, – сказал полковник, чуть повышая голос. – Вы ранены.

– Я командир батальона. Мои машины там, а я здесь. Разве это правильно? – возразил Пашковский.