Этот столь предметный состав этики сохранился, переданный угасающей древностью новому времени.

Старая ошибка, укорененная в одной из тенденций Просвещения, состоит в том, что Спиноза заново обосновал этику. Однако его заслуги перед этикой заключаются главным образом в описании нравственных аффектов и представлений, направляемом его монизмом. Вопрос о реальности нравственной идеи затрагивается им лишь в той мере, в какой он мог возникнуть у догматика, которому достаточно, для которого высшее – указать место модусу, оставшемуся для него во вселенной единой, вечной субстанции. Всегда лишь в «свете вечного» явление нравственного в человеческом мышлении, в человеческом чувстве, в человеческом действии, в которое исключительно и всецело вкладывается гарантия нравственного. Но вопрос не ставится: если материальный мир, хотя и является лишь атрибутом, но как таковой – равноправным выражением субстанции, то не означает ли аналогичным образом и нравственное бытие, которое, подобно тому, как материя проявляется в телах, также лишь является в человеческом хотении, в действии, как и в страдании. Пантеистический монизм должен был исключить возможность самостоятельной и особой значимости нравственного.

И все же, как бы просвещенный ум ни противился этому, только это и есть вопрос этики: возможность иного рода реальности, чем та, которую природа в силу своей научной значимости в состоянии представить.

В такой постановке проблемы основатель трансцендентальных идей стоит рядом с творцом учения об идеях: со времен Платона Кант – первый, кто поставил задачу этики.

Этика, согласно Канту, должна учить не тому, что есть, а тому, что должно быть.

Против этого определения, против этого «долженствования» поднимается поток вопросов.

Ведь «долженствование» в конечном счете есть «хотение». Откуда происходит и какова же та необходимость хотения, которая образует предполагаемое содержание этики? Чем отличается это «долженствование» от антропоморфного принуждения, которое мы уже по крайней мере исключили из закона природы?

Станет ясно, насколько плачевна путаница между этим «должен» и «вынужден», в которую впал Шопенгауэр. И эта путаница – самый весомый упрёк, который он выдвигает против значения кантовской этики в своих пространных тирадах: «Кто сказал вам, что существуют законы, которым наше действие должно подчиняться?» Кантово πρῶτον ψεῦδος заключается, по его мнению, «в самом понятии этики»*4. Это, несомненно, petitio principii. Кроме того, человеческий разум уже давно вышел из детских пелёнок и не нуждается в предписаниях, которые философ даёт ему как некая тёмная сила.

Однако вводящим в заблуждение в этих возражениях является не столько предположение, будто это «должен» подчиняет человеческую волю тёмному принуждению – ведь различие между «должен» и «вынужден» должно стать ясным даже самому тупому при простом чтении кантовских этических сочинений. Но разъедающий яд этой полемики кроется в представлении, будто задача этики состоит и исчерпывается тем, чтобы устанавливать моральные предписания. Следовательно, так называемая этика совпадает с религией и теологией. Или же, если она, благодаря строгости вывода из морального принципа, создаёт видимость отличия от них, то следует нечто ещё худшее: она уже давно устранена множеством попыток, постоянно повторяющихся в истории человеческой мысли.

Таким образом, при каждой новой попытке моральная философия создаёт впечатление бесплодного повторения давно пройденных умозрений. Различие в методах, конечно, может представлять некоторый диалектический интерес и потому заслуживать в лучшем случае похвалы как изящное представление; но поскольку главное – в содержании предписаний, то одна этика ровно столько же стоит, сколько и другая, ибо содержание это во всех них остаётся одним и тем же.