Эта короткая – длинная жизнь Валерий Орлов-Корф

Глава 1

Вертолет стрекозой пролетает над караваном машин, которые еле плетутся в горах. Вперед – назад – снова вперед. Я – второй пилот – наблюдаю, как ярко-желтая пыль то скрывает, то открывает машины с солдатами. В шлемофоне слышно, как командир и бортмеханик травят анекдоты.

Это мой второй полет. Неведомая сила рванула меня вверх. Полоса черного, полоса голубого… Жар… И вдруг… Тишина. Я смотрю сверху на землю; ярким пламенем горит остов вертолета. Солдатские фигуры обступили дымящееся тело летчика. Два больших глаза смотрят на меня в упор. Издалека, доносятся слова: «Этот вроде жив… Ранен…»

Вижу яркий, слепящий свет. Песчаная дорога. Сосны. Мне три-четыре года, и я, смеясь, бегу по песчаной дороге куда-то вперед. Мне очень весело…

…Парк. Танцы. Мне шестнадцать лет. После какой-то драки иду с двумя девчонками по темной аллее… Дикая боль в боку. На белой рубахе справа красное, расплывающееся пятно. Кто-то из кустов кинул пику – заостренный напильник, – и она, ударив мне в ребро, отскочила, упала к ногам…

…Чернота. Яркий свет. Я на ринге. С переднего ряда слышу крик Томки, моей подруги: «Орел, убей его!» Страшная боль в правой ноге… Я лежу на спине и держу сломанную ногу над собой. Так меньше болит.

…Снова черная пелена… Ничего не вижу. Вдруг в одном глазу, как молнией, зрение раздвоилось: левая часть – чернота, правая часть – картина в тумане: фюзеляж вертолета, какие-то скобы, поручни, ребра жесткости, заклепки. Темная фигура склонилась, издалека доносится шум и голос: «Потерпи, капитан! Скоро прилетим!»

Темно. Какие-то голоса. Тяжело дышать! Головы не повернуть! Весь зажат, как в тесном ящике. Хочу открыть глаза – не могу; хочу что-то сказать – губы не повинуются. Внутри себя говорю, даже пытаюсь с кем-то спорить. Слышу: «Пока еще жив. Скорее довезти да сдать. Не люблю, когда умирают на руках».

Значит, я еще жив! Пока еще не умер! Вспоминаю сон перед самой смертью отца: мы с ним ночью спускаемся в подвал нашего дома в Омске, луна освещает какое-то кладбище, кресты, ограды, мы идем по тропинке; вдруг могилы открываются, оттуда поднимаются солдаты, здороваются с отцом, разговаривают, отец ко мне оборачивается и говорит: «Иди сынок, я останусь с ними!» Я, молча, повернулся и ушел с кладбища.

Слышу голос: «Наконец-то приехали!» Попытался открыть левый глаз, и снова полглаза – чернота, полглаза – голубое небо и тени.

Просыпаюсь от боли в руке. Сестра делает укол в руку, смотрит в глаза и говорит: «Очнулся! Доктор, летчик очнулся!» Теперь нормально вижу и хорошо слышу: «Да, мы не думали, что ты так быстро очухаешься, здоровый малый. У тебя все кости переломаны. Ничего, месяца через два бегать будешь!»

Голову не повернуть – бинты не дают. Повреждена гортань. Думаю: «Не впервой! На ринге мне тоже рвали гортань – месяц ходил в гипсовой форме и бинтах!»

Медсестра некрасивая, но чистенькая, накрахмаленная девчонка, любительница поговорить. Рассказала, что меня привезли дней десять назад с аэродрома, прямо из полевого госпиталя: думали, что не довезут, но Бог дал – все обошлось; что нас сбили ракетой, и меня выбросило из развалившегося вертолета, что я чудом остался жив, что у меня четырнадцать переломов; что, по словам врача, все со временем пройдет; что меня поместили в палату «смертников», но скоро перевезут в «общую»; что рядом со мной лежит солдат – он, наверное, и до вечера не доживет – в агонии второй день.

Я краем глаза посмотрел в сторону и увидел бело-восковое судорожно дергающееся лицо. Хотел спросить: «Что с моими ребятами?» Но губы не шевелились. Зато сестра вскоре разрешила этот вопрос, сказав мне: «Вы, капитан, везунчик. Упасть с высоты пятьдесят метров, без парашюта, да еще не сгореть – это просто чудо! А остальные летчики… погибли…».

Я вспомнил, как бортмеханик весело смеялся над каким-то анекдотом.

Подумал, что разбиваюсь уже второй раз. Первый раз – по глупости какого-то капитана – погибли четверо, и среди них мой приятель Санька, второй пилот (тоже любил посмеяться): его разрезало на две части в разбившемся самолете. А я едва остался жив. Вспомнил, как чудом не разбился, лишь сломал себе копчик: при прыжках с парашютом был глубокий перехлест, и только у земли смог исправить положение.

Еще вереница близких и знакомых промелькнула перед моими глазами.

Сестра оказалась права: к вечеру солдат умер, освободилось место для нового смертника. На его тумбочке была небольшая золотая икона – она тоже исчезла.

Через пару дней меня перевели в общую палату, на четырех больных. Мы все были из «горячих точек», все вместе висели на растяжках, как в парке аттракционов. Понемногу ко мне возвратилась речь, и я уже пытался «мычать», изображая подобие слов, которые хочу сказать. Медсестры часто менялись, и ни одна не запомнилась, как та, первая – чистая, некрасивая и очень болтливая. Кормили с ложечки какой-то перетертой дрянью, делали по несколько уколов в день, и у меня начались такие запоры, что я готов был получить еще один перелом ноги, лишь бы избежать мучений со своей задницей. Правда, врачи быстро исправили положение при помощи слабительных и клизмы. Обращались со мной, как с шестимесячным младенцем: пеленали, кутали, подмывали. Мой приятели читали книги, а я и этого не мог делать – руки были в гипсе. Я просто смотрел в белый потолок, заляпанный комарами, и вспоминал всю свою жизнь. Мысленно перебирал события каждого прожитого дня.

Начнем с детства, потому что оно – корень всей нашей жизни и на нем держится и питается все живое.

Первое воспоминание – далекие пятидесятые годы: жаркий день, я лежу в большом бельевом тазу, в саду, недалеко от тропинки, по которой часто ходят соседи. Мне, трехгодовалому малышу, очень стыдно за свое обнаженное тельце, и, перевернувшись на животик, я стараюсь спрятаться за железными стенками таза. Так первое понимание жизни среди людей проявилось не через любовь, а через стыд, который играл главенствующую роль среди других чувств.

Шло время, и моя стыдливость прошла. Познакомившись, и кое-как узнав друг друга, мы со сверстниками нашего двора организовали, как сейчас принято говорить, банду малолетних сорванцов. Я, конечно, был главарем этого сообщества.

Мы в то время жили под Москвой на станции Быково. Наш дом до революции был дачей богатых купцов. Это было бревенчатое п-образное строение на каменном фундаменте. В левом крыле жила семья моего приятеля Лешки, малолетнего сорванца, и его тощей, но отчаянной сестренки Гали. В центральной части дома жила наша семья: отец, который работал в Москве, в Кремле, каким-то начальником, мать, которая работала в одной организации с отцом, и я.

В правом крыле дома жила одна пожилая толстая женщина. Она очень любила цветы и своего сибирского кота. Из-за ее цветов и этого кота у меня были большие неприятности.

В субботу и воскресенье я был всегда дома, а в рабочие дни – в детском садике, в Люберцах! Когда я приезжал из детского сада, для Лешки и Гали наступали праздничные дни. Однообразный ритм их тоскливой жизни был нарушен – мы отправлялись совершать свои детские подвиги, как-то: забравшись в цветник толстой соседки, деревянными саблями сбивали головки георгинам и другим красивым цветам. Мы представляли себя героями из сказок, которые боролись со всякой нечистью. Если на глаза нам попадался ее большой сибирский кот, то я, как главарь, пускал его поплавать в большой пожарной бочке. На вопли кота выбегала его хозяйка и с жалобами на «сорванцов-головорезов» летела к моим родителям. Пока моя мать ее успокаивала, отец спокойно вынимал свой фронтовой офицерский ремень и без крика и шума просовывал мою голову себе между колен и шлепал по моей тощей заднице несколько раз на глазах кричащей соседки. После моих истошных воплей соседка успокаивалась и тихо уходила с мокрым грязным котом.

Один раз я особенно отличился. Мне как раз купили новое серое пальтишко и фуражку. Мы с приятелями отправились на прогулку вокруг нашего дома, где и увидели мирно спавшего сибирского кота. Я тихонько к нему подобрался и, схватив его за шерсть, прижал к себе и крикнул друзьям: «Вот наш водолаз! Пойдемте к бочке!» Там я окунул бедное животное в воду и крепко держал некоторое время. Кот разодрал лапами мое новое пальто, поранил мне щеку и руку, вырвался и убежал к своей хозяйке. Ее не было дома.

Скандала не последовало, но новое пальто и кепка были здорово испорчены. Дома мне крепко досталось от матери и отца. Я для приличия поорал, но полностью признал свою вину.

С Быково у меня связано много всяких воспоминаний – и хороших, и плохих: детская память крепко держит в своих объятиях все, что было с пятилетним тельцем.

Помню, как, забравшись на забор, мы втроем долго выжидаем какого-нибудь велосипедиста и, когда он проезжает мимо, я первым прыгаю ему на багажник. Велосипедист провозит меня несколько метров, а когда останавливается, я убегаю… и долго чувствую себя героем дня. Иногда, правда, некоторые, особенно молодые, лягают меня ногой, и я получаю синяки. Но удовольствие прокатиться бесплатно многого стоит для пятилетнего мальчишки. Я был здоровым, крепким, отчаянным ребенком; для меня подраться со своими сверстниками было в порядке вещей. Иногда получал крепкие удары и синяки, но больше раздавал их сам. Никогда ни перед кем не кланялся, не просил пощады. Если был виноват, то за все получал сполна, немного поплакав или вдоволь поорав.