– Долой! Хватит похабщины! Хам!

Мариенгоф, словно мстя залу за свое поражение, во весь голос кричал:

– Давай, Сергун! Давай, Есенин! Браво! Читай дальше!

Брюсов непрерывно звонил в колокольчик, пытаясь утихомирить посетителей.

– Доколе мы будем бояться исконно русских слов? Господа!

Но шум не смолкал. Тогда Есенин поднял руку и вновь улыбнулся. Эта его детски-наивная улыбка обезоружила и примирила всю эту разношерстную публику. Как будто солнечный луч пробился в наполненный дымом зал.

Все в ответ заулыбались. Дамы легкого поведения и просто дамы завизжали от восторга.

– Душка Есенин! – посылали они ему воздушные поцелуи.

Есенин, довольный, улыбнулся.

– Тихо, а то я опять буду материться.

Зал ответил ему одобрительным смехом:

– Давай, Есенин! Читай дальше!

Лицо Есенина посерьезнело, он опять взмахнул рукой.

Видели ли вы,
Как бежит по степям,
Железной ноздрей храпя,
На лапах чугунный поезд?
А за ним
По большой траве,
Как на празднике отчаянных гонок,
Тонкие ноги закидывая к голове,
Скачет красногривый жеребенок?
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила железная конница?

Брюсов, который вначале слушал с иронией мэтра, и в глазах его читалось: «Молодежь резвится… Пускай», – теперь неподвижно сидел и, как все, не отрываясь смотрел на голубоглазого юношу с копной кудрявых пшеничных волос. Такого он не слышал ни от кого из поэтов, такого не было раньше в русской поэзии. «Сорокоуст» – это панихида по умершему, которую заказывают и служат в церкви 40 дней, оттого и сорокоуст. Но поэма, которую теперь все слушали, затаив дыхание, напоминала не смиренно-заупокойную службу, монотонно читаемую дьячком, а крик отчаяния. Крик гибнущего человека, который всем своим существом сопротивляется надвигающейся агонии.

Черт бы взял тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживется.
Жаль, что в детстве тебя не пришлось
Утопить, как ведро в колодце.
Хорошо им стоять и смотреть,
Красить рты в жестяных поцелуях, —
Только мне, как псаломщику, петь
Над родимой страной аллилуйя.
Оттого-то в сентябрьскую склень
На сухой и холодный суглинок,
Головой размозжась о плетень,
Облилась кровью ягод рябина.
Оттого-то вросла тужиль
В переборы тальянки звонкой.
И соломой пропахший мужик
Захлебнулся лихой самогонкой.

Последние строчки Есенин читал, преодолевая спазмы в горле, стиснув зубы, не давая вырваться наружу рыданьям, слезы катились по его лицу. Он гордо стоял на подмостках, пронзаемый сотнями взглядов, обожаемый и ненавидимый. Словно небожитель, спустившись на землю, увидел Есенин всю эту шваль, которая пила и жрала во время его чтения. Злобная гримаса исказила его лицо.

– Вы ждете, что я еще вам буду читать стихи? Пошли вы все к е… й матери! В спекулянты и шарлатаны! Хрен вам всем, а не стихи!

И, повернувшись к залу спиной, несколько раз шаркнул ногами, будто собака, закапывающая дерьмо.

И неизвестно, что больше обидело публику, – ругательства Есенина, к которым уж привыкли, или этот презрительный жест. Что тут началось! Публика повскакала с мест. Кричат, стучат, залезают на столы, кто-то кинулся на эстраду драться с Есениным. А тот словно ждал этого, скинул с себя полушубок, кулаком встретил нападающего, да так встретил, что он упал в зал, подмяв ближний столик со всей закуской и выпивкой.

Истошно завизжали и шарахнулись в стороны женщины, зазвенела разбитая посуда. Началась всеобщая потасовка, когда непонятно, кто кого и за что бьет. Молодые поэты-имажинисты выскочили на сцену защищать Есенина, а он, веселый, довольный, стиснув кулаки, набычившись, стоял в центре, словно «атаман» во главе деревенских парнишек. Неизвестно, чем бы закончилось это «выступление поэтов», если бы не чекист в кожанке, который вошел в кафе «Домино» и выстрелил из нагана вверх. Этот выстрел прозвучал как самый веский отрезвляющий аргумент. Все замерли.