Один вопрос повисает в воздухе без ответа, потому что я боюсь узнать правду. Боюсь, что ответ меня разрушит и лишит надежды, на которую я все еще уповаю.
«Почему я все это терплю?»
Может, потому что я заперта здесь, в стенах Уэст-Ривера? Академия держит меня в своей выложенной мрамором тюрьме с дозволения мисс Чейзвик, и покуда тетя не переменит настроения, оковы с меня не падут.
Все начало прошлых рождественских каникул я с завистью провожала взглядом счастливых учеников, спешащих к машинам с личными водителями, которые увозили их в роскошные имения, загородные виллы или прямиком в аэропорт – их ждали лавандовые поля Франции или жаркие греческие пляжи. И вместо того чтобы, подобно этим молодым умам, путешествовать по Европе или островам, я путешествовала по ссылкам в интернете, где и натыкалась на свежие селфи одноклассников с видом на пальмы или итальянские базилики. Я ютилась на чердаке (ключ от которого выкрала однажды у смотрителя Барри Роуча) в обнимку с книгами и учебником по французскому, заточенная до лета во чреве Уэст-Ривера без права хоть ненадолго вырваться из затхлых стен и сделать глоток свежего воздуха во внешнем мире.
Здешний же мир был столь невелик, что ограничивался увитым паутиной чердаком, выложенными сверкающей плиткой коридорами, обитой бархатом гостиной и готической библиотекой с винтовыми лестницами. Пока одноклассников ласкало солнце где‑нибудь на Санторини, я скиталась по Уэст-Риверу, как призрак, заглядывала в пустующую без учеников комнату отдыха, распивала чай в столовой, где образовавшаяся тишина давила и угнетала. Иногда я сталкивалась там с Барри Роучем и болтала о всякой ерунде от скуки. Однажды я предложила ему сыграть партию в шахматы, но он не знал, как ходят фигуры, и понятия не имел, что такое «дебюты». Я научила его основам, но все чаще играла в одиночестве, воюя против себя самой же. На моей шахматной доске всегда побеждали белые, но за ее пределами все захватывала чернота одиночества.
Ветер за окном срывает последние листья и вращает их над землей. Я касаюсь холодного стекла пальцами и снова натыкаюсь взглядом на синяки вокруг тонких запястий. Напоминание, о котором хочешь забыть, но не можешь. Даже когда следы расползутся на коже и исчезнут, я буду прокручивать воспоминания, как заевшую пластинку. Зацикленный акт трагедии, в которой жестокие фурии безнаказанно чинят расправу и упиваются сладостью мести.
Могла ли я противостоять этому злу? Всего пару месяцев назад я полагала, что сумею. Против желания я мысленно перемещаюсь в последнюю неделю августа, в имение тети Мариетты Чейзвик, где ежегодно провожу лето.
Меня обступает богато обставленная гостиная, от летнего ветерка с веранды позвякивают хрустальные подвески на люстре. Тетя сидит передо мной в бордовом кресле и выжидательно смотрит. Вместе с ней на меня смотрит и Вакх с репродукции Караваджо, висящей прямо за тетиной спиной. В его томной полуулыбке мне видится то ли издевка, то ли приглашение к праздной жизни, которую я понять неспособна.
С легким нетерпением тетя наполняет бокал и отпивает бренди.
– О чем же ты хотела поговорить, Беатрис?
Я снова чувствую, как потеют ладони, вижу, будто со стороны, как переминаюсь с ноги на ногу, никак не решаясь наконец признаться в страшном. Но холодный взгляд понуждает меня к ответу, и я выпаливаю:
– Хочу перевестись в другую школу.
Тетя и бровью не поводит, куда больше увлеченная распадом алкоголя на тона и полутона во рту, чем моим волеизъявлением.
– И чем же вызвано это желание?
Я нерешительно мнусь и гляжу под ноги.