Только вперед, и Андрей, так же как тот гренадер и его император, был беспричинно уверен в успехе.
В первые дни Андрей не замечал города, не видел никаких небоскребов, а только унылые бруклинские многоэтажки. Они были идеальным фоном, то есть не запоминались и не обращали на себя внимания. Но однажды вечером по каким-то делам он проехал несколько остановок в сабвее, поднялся наверх и был ошеломлен Нью-Йорком.
Города на земле не было, только прямоугольно расчерченные клетки улиц, весь город был наверху, в небе. Он начинался примерно с десятых этажей, все, что ниже, – скучно и как бы не существовало, зато выше! Стрелы причудливых башен и хрупкие полувоздушные арки-колоколенки, карабкающиеся выступами стены огромных крепостей и какие-то невероятные зеркальные плоскости, ажурные фигуры из несуществующих геометрий, – дух захватывало от восторга, хотя было не по себе от слияния вздыбленной в небеса готики с дерзновенной инженерной мечтой. И все это накрыто завораживающей сверкающей сетью огней. Уже потом он стал присматриваться и обнаружил не меньше интересного и на нижних этажах, потому что город все время морочит тебе голову, пытаясь выдать совершенно новое и диковинное за старое и давно надоевшее, но пока это был просто фантастический и ни на что не похожий город в небе, который должен был принести ему удачу и счастье. Был он одновременно чужим и невероятно притягательным.
Однажды утром Андрей вдруг понял, что и подумать не может о том, чтобы вернуться. Он просто не сможет оставить этот странный, упорством и дерзостью созданный город. Это было внезапное, беспричинное и очень внятное чувство, и Андрей не стал ему противоречить. Они будут здесь счастливы с Аней.
В то же время его наручные часы продолжали показывать московское время, что было бессмысленно и очень неудобно, но какой-то частью себя он оставался еще с ней в Москве, и эта раздвоенность души иногда приводила чуть ли не к помешательству.
Родная любимая Аниша, тонкая как соломинка, с очень прямой балетной спиной и развернутыми немного назад плечами, вдруг возникала прямо из воздуха в стареньких джинсах, белой водолазке и развевающемся пончо и удивленно смотрела на него чуть раскосыми зелеными глазами: «Что это? Где ты, Андрюша?» – дыхание перехватывало и, кажется, невозможно было не бежать к ней немедленно, забыв обо всем, потому что ничего больше не существовало, кроме нее, ничего не было важнее того, чтобы гладить ее, целовать, спать с ней, быть с ней рядом. Какая новая жизнь стоит потерянного счастья?! Андрею в эти мгновения больше всего на свете хотелось повиноваться этому зову и ни о чем больше не думать. Но мгновение проходило и наступало следующее.
Натянутая струна в нем иногда, казалось, готова была порваться, растерзав его в клочья, но на самом деле только крепла, он постепенно к ней привык и уже почти не замечал. Волевой внутренний стержень, возникший в первое время эмиграции, держал его, помогал выживать, но и не давал расслабиться долгие годы.
На второй неделе хождений по Нью-Йорку Андрей сбрил бороду, которая по мнению Джефа, соседа и нового американского знакомого, придавала ему сходство с русским профессором (Андрей о себе рассказывал мало и подивился проницательности американца), надел купленный на последние деньги костюм (темно-синий в мелкую полоску – в самый раз для интервью, как сказал выбиравший его Джеф), продел голову в завязанный продавцом ненавистный галстук и пошел устраиваться младшим преподавателем на компьютерные курсы. Перед тем как выйти из дому, пригладил коротко стриженные черные волосы, придирчиво и быстро оглядел себя в зеркале – нужно бы понравиться работодателю, только вот как? На него смотрел совсем не юный уже человек с печальными карими глазами и обострившимися без бороды скулами на узком лице, небольшим прямым носом и веселой ямочкой на подбородке.