В этом я сама себе напоминаю солдата, у которого всегда и пуговицы пришиты и надраены, и сапоги начищены, – безупречного солдата, который обязательно дезертирует как раз в тот момент, когда его жизнь понадобится царю-батюшке, королю-императору, родному вождю или Третьему интернационалу… С детства зная за собой некоторую «швейковатость» по отношению к обществу, я всегда стараюсь усыпить бдительность этого общества соблюдением мелкой социальной дисциплины. Так что я послушно захватила противогаз на работу, продев ремень коробки через плечо, как старый русский солдат – ружье. Коробка, свисая чуть ли не до колен, била меня по ногам.
Тут на меня и наскочил Левин папа.
Этот бравый старикан шляется по израильским «Суперсалям» и «Гиперколям» с дырчатой советской авоськой за рубль сорок, а заслышав русскую речь, заступает людям дорогу и рокочущим баритоном, с отеческой улыбкой отставного генерала спрашивает:
– Из России?
Обманутые его ухоженным добротным видом, этой покровительственной улыбкой, люди, конечно, замедляют шаг и подтверждают – из России, мол, из России, откуда ж еще… Тогда Левин папа, совсем уж приобретая ласково-строгий вид отставного генерала, экзаменующего зеленого лейтенантика, пронзительно всматривается в собеседника из-под кустистых бровей:
– Леву Рубинчика знаете?
Это он произносит тоном, каким обычно спрашивают: «В каком полку служили?» И даже не важно, знают или не знают встречные Леву Рубинчика, – старикан взмахивает болтающейся авоськой, ударяет себя ладонью в грудь и торжественно объявляет:
– Я его папа!
В первый раз я купилась на отеческую улыбку чокнутого старикана и даже честно пыталась припомнить Леву Рубинчика. Но уже второй раз, выслушав весь набор, с криком «Извините, тороплюсь»! – потрусила прочь. В дальнейшем, завидя его импозантную фигуру с дырчатой авоськой в руках, я немедленно переходила на противоположный тротуар. А тут замешкалась, возясь с ремнем от коробки.
– Из России? – раздался надо мной волнующий баритон.
– Извините, тороплюсь! – воскликнула я, бросаясь в сторону.
– Леву Рубинчика знаете? – неслось мне вдогонку ласково и властно. – Я его папа!
Уже из окна автобуса я видела, как он поймал какую-то молодую пару. Взмахнул рукой с авоськой, ударил себя ладонью в грудь, и – автобус повернул на другую улицу…
Ехать надо было до центральной автобусной станции, пересечь ее пешком и двориками, переулками и помойками выйти на длинную, промышленной кишкой изогнувшуюся улицу, в одном из тупиков которой и стояло здание «Ближневосточного курьера».
На центральной автобусной станции я присмотрела себе нищего.
Еврейские нищие очень строги. Я их побаиваюсь и никогда не подаю меньше шекеля, а то заругают. Мой нищий был похож на оперного тенора, выжидающего последние такты оркестрового вступления перед арией и уже набравшего воздуху в расправленную грудь. Высокий, с благородной белой бородою, в черной шляпе и черном лапсердаке, он протягивал твердую, как саперная лопатка, ладонь, и, казалось, сейчас вступит тенором: «Вот мельница, она уж развалилась…»
Я роняла шекель в его ладонь, он говорил важно, с необыкновенным достоинством:
– Бриют ва ошер – здоровья и счастья…
В фирме царило почти праздничное оживление. Рита, Катька, несколько сотрудников газеты «Привет, суббота!», двое толстых заказчиков из Меа Шеарим, беременная секретарша Наоми – молодая женщина с карикатурно-габсбургской нижней губой – слушали лекцию Христианского на военные темы.
Сладко улыбаясь и оттягивая большими пальцами ремни портупеи, пританцовывая и кивая орлиным носом, переходя с русского на иврит и опять на русский, Яша утверждал, что нас будут бомбить. И сегодня же ночью. При этом он сыпал военными терминами, с уточнением калибра орудий в миллиметрах, названиями газов, с уточнением их химического состава и прочими научно-военными данными, которых черт-те где и когда понабрался.