– Я не должен думать об этом.

– А зря, зря! Вы, дети своих богов, талантливы, но узколобы. Ты подумай, бледный, у тебя крепкая голова на плечах, используй ее по назначению. И не смотри на меня так. Я философ. Женушка моя была философом. А есть и не философы. Есть культисты, фанатики. Они готовы в лепешку разбиться, но убить твою девчонку и всех, кто поддерживает в мире жизнь. Потому что так они хотят прекратить страдания человечества и природы.

– Уничтожив человечество?

– Да, радикально. Не то чтобы я это одобряю, но и противиться не стану. Я все же считаю, что все должны плавно вымереть без страданий. И отказаться от деторождения. Старуха моя умерла с улыбкой. Сказала, что на одно истерзанное тело стало меньше. А я знаю, что где-то в доках этой крепости, в грязном проулке, какая-нибудь нищая шлюха рожает больного ребенка. Он заразится чем-нибудь и умрет во младенчестве. Мать будет плакать, если переживет роды, конечно. Вот и выходит, что моя жена умерла в счастье и старости, хоть и бездетно, а там кто-то бездумно плодит горе и умрет в мучениях и молодости. И в чем же я не прав?

Дауд промолчал. В голове роились мысли, каких существовать не должно, но он не прогонял их – мысли тягучие, интересные. Но та мысль, что касалась смерти, о гибели девочки, отчего-то самая шустрая из них. Мара беспомощная, маленькая, но по-детски смышленая. У нее тонкие руки и тонкие ноги, тонкая хрупкая шея и маленькие позвонки. Она вкусно ест и много спит, любит читать и смотреть в окно на птиц, белок, бурундуков. Не смотрит людям в глаза, запинается, когда волнуется при разговоре, ее сердцебиение учащается, если они проходят мимо малознакомых людей. Конечно, она не похожа на него, и в этом ее счастье.

– Раздумья? Это правильно, – алхимик пододвинул стул к кровати Мары, сел напротив Дауда и уставился на его лицо. – Ты мне нравишься, бледный. Ты не такой, как мы. Если и есть вид, достойный жить, то это ты и тебе подобные. Божественные детеныши. Нефилимы. Идеальные.

– Мы выведены для войны.

– Для войны вас выводят люди, а мы умом не блещем. А вы можете больше. Вам не надо есть и одеваться. Греться шкурами зверья, разводить костры из тел деревьев. Вы не болеете и не умираете, а значит, и не страдаете.

– Не только не страдаем, но и не чувствуем вообще ничего.

– Ты смотришь на девочку не как бесчувственная машина. Что-то есть в тебе, бледный. Что-то зарождается, – алхимик положил руку на лоб Мары, словно проверяя температуру, но его хитрые глаза недвижимо уставлены на Дауда. – Отрицай это сколько хочешь. В твоем нечеловеческом теле человечий мозг. Лучше, чем мой. Лучше, чем чей-либо. Что бы ты делал со своими мозгами, не окажись на планете людей? Только ты, твои братья и сестры?

– Довольно, старик, – Дауд посмотрел на странный инструмент с колбой и иглой, который алхимик все это время держал в руках. – Говори, что это.

– А, это… извлекатель эссенции. Дело в том, что организм юной княжны в упадке и поправляться не намерен. Она умирает, и у людей пока нет такого лекарства, которое может резко поднять ее на ноги. А у тебя – есть. Скажи, бледный, что течет в твоих венах?

– Ничего. Мои вены пусты.

– А что течет, если нанести тебе порез?

Дауд задумчиво взглянул на свою ладонь. Кожа бела именно от того, что в нем нет крови. Но он дышал, хоть редко и медленно, и легкие его наполнялись и опустошались.

– У меня есть сукровица. Белая. Немного.

– Мы, ученые, называем это лимфой. Именно ее обилие в тебе помогает быстро восстанавливаться. Вот и решение. Я могу перенести пару капель твоей… сукровицы в ее организм.