Дед подошел к клумбе, опустился на колени, нагнулся к растоптанным крокусам. Что-то им пошептал, погладил осторожно заскорузлым пальцем. И Вася глазам своим не поверил – цветы медленно подняли головки, осторожно расправили лепестки. Они будто очнулись от тяжелого сна и озирались недоуменно: что это с ними только что было?
Только у того крокуса, который бабка ударила клюкой, стебелек так и остался слегка надломлен. Место это отливало зеленоватым перламутром, понемногу затягиваясь соком. И Вася понял – цветок все равно будет жить.
– Как вы это делаете, дедушка? – восхищенно выдохнул Вася.
– Слово надо знать, – усмехнулся дед. – Глухариное.
– А бабку-то, бабку чего ж не остановили? – запоздало удивился Вася.
– Да ну ее, – махнул рукой дед. – Она сама себя хуже некуда наказала. Таким вся жизнь – одно мучение. Злобным счастья не бывает.
– А если она опять придет и того, клюкой?
– Не придет. А если придет, – нахмурился дед, и глаза его засверкали под шапкой зелеными огнями, – то вся ее злоба к ней же самой и вернется. Слово мое крепко!
Он погрозил пальцем в сторону молчаливых окон, и они с Васей пошли дальше.
По дороге дед еще несколько раз отвлекался: пошептал над клумбой с гиацинтами – и там прямо на глазах у Васи начала проклевываться темно-сизая стрелка («Девчушка одна сажала, все боится, что не расцветут» – пояснил дед, пряча в бороде улыбку). Поправил скворечник на березе – и при этом так ловко взобрался вверх по стволу безо всяких приспособлений, что Вася только присвистнул. Ему бы так. Насыпал синичкам и воробьям проса и молотого арахиса в кормушку на кусте («Ночь нынче холодная будет»).
А потом они дошли до пруда.
Пруд был обычный для городских окраин, почти дикий, заросший тростником, ивами и непролазными кустами бузины, сирени и боярышника. Заметно было, что местная администрация пыталась его облагородить, но, к счастью, ограничилась установкой трех скамеек и урны. Заросли остались нетронутыми, траву под ними наверняка не косили, и Вася подумал, что в мае здесь должно быть много соловьев.
Сейчас, конечно, никаких соловьев еще не было и быть не могло. Пруд только что вскрылся, по краям еще дотлевали остатки льда, а на середине испуганно жалась парочка – он и она, селезень и уточка кряквы.
Пугаться уткам было чего: по берегу пруда азартно скакали двое пацанов лет по двенадцати. Они вопили что-то неразборчивое и швыряли в уток палки и камни. Утки отчаянно били крыльями, но пока не улетали – видно, очень уж им приглянулся уютный пруд, чтобы отказаться от него без боя.
Дед ускорил шаг.
– А ну, хорош птиц обижать! – крикнул он еще издалека зычным хрипловатым голосом. Таким голосиной, наверное, удобно перекрикиваться в лесу или на болоте с товарищем – невольно подумал Вася. Сам он когда-то долго учился правильно аукаться, чтобы звуки разносились далеко и не терялись в чаще. А деду и учиться небось не пришлось.
– Я кому говорю!
Мальчишки обернулись, заржали и демонстративно кинули в уток еще по палке. Один из них что-то крикнул деду захлебывающимся визгливым голоском – и на этот раз Вася разобрал, что именно.
Одним прыжком – Вася и понять не успел, как это вышло – дед оказался рядом с пацанами и в следующую секунду уже держал обоих за шиворот, высоко приподняв над землей на вытянутых руках. Сила у деда, похоже, была медвежья.
– Ах вы сопляки! – гневно рычал дед. – Кутята мокрые! Меня поматерно ругать? Языки не доросли!
Пацаны и правда были теперь похожи на нашкодивших щенков – или скорее на мокрых дрожащих котят. Они даже не пытались вырываться, только скулили, жалко болтая ногами в воздухе: