Спустя несколько месяцев юный Иван Бабичев поведал родным о новой своей новации: «Будто изобрел он особый мыльный состав и особую трубочку, пользуясь которыми можно выпустить удивительный мыльный пузырь. Пузырь этот будет в полете увеличиваться, достигая поочередно размеров елочной игрушки, мяча, затем шара с дачной клумбы и дальше, дальше, вплоть до объема аэростата, – и тогда лопнет, пролившись над городом коротким золотым дождем» [Там же, с. 210].

И, представьте себе, смелые фантазии гимназиста действительно, в один из вечеров воплотились в завораживающее зрелище: «И в исходе дня, когда отец Бабичева пил на балконе чай, вдруг где-то очень далеко, над самым задним, тающим, стекловидным, мелко и желто поблескивающим в лучах заходящего солнца планом его зрения появился большой оранжевый шар. Он медленно плыл, пересекая план по косой линии» [Там же, с. 211]. Впрочем, оказалось, что движущей силой полета оказались не выдающиеся способности юного естествоиспытателя, а элементарная информированность: из расклеенных по городу афиш он узнал, что в тот день над городом должен был пролететь известный аэронавт Эрнест Витолло.

Детские забеги Ивана за фата-морганой удачи уже в зрелые годы закономерно, пожалуй, завершились для выпускника механического отделения Петербургского Политехнического института образом жизни, сильно напоминающим времяпровождение представителей парижской художественной богемы начала двадцатого столетия: «В тот год, когда строился „Четвертак“, Иван занимался промыслом малопочтенным, а для инженера – просто позорным. Представьте, в пивных рисовал он портреты с желающих, сочинял экспромты на заданные темы, определял характер по линиям руки, демонстрировал силу своей памяти, повторяя пятьсот любых прочитанных ему без перерыва слов. Иногда вынимал из-за пазухи колоду карт, мгновенно приобретая сходство с шулером, и показывал фокусы» [Там же, с. 214].

Однако было бы опрометчивым считать Ивана Бабичева человеком опустившимся, плывущим по океану жизни, что говориться, без руля и ветрил. Перед нами – карбонарий 1920-х со своей мировоззренческой платформой, предводитель так называемого «заговора чувств»: «Я хотел бы объединить вокруг себя некую труппу… видите ли, можно допустить, что старинные чувства были прекрасны. Примеры великой любви, скажем, к женщине или отечеству. Мало ли что! Согласитесь, кое-что из воспоминаний этих волнует и до сих пор… Я хочу встряхнуть сердце перегоревшей эпохи. Лампу-сердце, чтобы обломки соприкоснулись… и вызвать мгновенный прекрасный блеск… я хочу найти представителей оттуда, из того, что мы называем старым миром. Те чувства я имею в виду: ревность, любовь к женщине, честолюбие…» [Там же, с. 220 – 221].

Адепту бурных страстей и трогательных сантиментов в плотной пелене наступающего практицизма все труднее найти своих героев: «Я слушаю чужой разговор. О бритве говорят. О безумце, перерезавшем себе горло. Тут же порхает женское имя. Он не умер, безумец, горло ему зашили, – и снова полоснул он по тому же месту. Кто ж он? Покажите его, он нужен мне, я ищу его. И ее ищу. Ее, демоническую женщину, и его, трагического любовника. Но где его искать? В больнице Склифосовского? А ее? Кто она? Конторщица? Нэпманша?.. героев нет…» [Там же, с. 221].

Путь Ивана тернист, но не лишен азарта и упований на благосклонность фортуны: «… я заглядываю в чужие окна, поднимаюсь по чужим лестницам. Порой бегу за чужой улыбкой, вприпрыжку, как за бабочкой бежит натуралист! Мне хочется крикнуть: «Остановитесь! Чем цветет тот куст, откуда вылетел непрочный и опрометчивый мотылек вашей улыбки? Какого чувства этот куст? Розовый шиповник грусти или смородина мелкого тщеславия? Остановитесь! Вы нужны мне…«» [Там же, с. 221 – 222].