Петр Маркович считал себя человеком образованным и чуждым суеверий. Да и не открыл бы Терентий дверь плачущему ребенку. Поостерегся бы. А вот соседу…

В сказке о волках, зарезавших Прокопьевых, никто почему-то не желал замечать очевидного: волки не едят ассигнаций.

Темнело. Петр Маркович достал папиросу и остановился на выходе со двора. Через дорогу лежало пустое сжатое поле – зыбкая мгла, словно копоть на стекле, становилась все гуще, ночная туча опускалась с небес промозглой сыростью. Осенние сумерки всегда рождали в его душе неизбывную смертную тоску, ощущение бесприютности, бессмысленности и бесполезности бытия. Грязь под ногами и нищета убогой деревеньки, вялый лай собак – и пустота, холодная черно-серая пустота вокруг…

Словно в ответ на невеселые думы с дороги вдруг раздался унылый скрип повозки, чавкающая поступь лошаденки, и почему-то подумалось о катафалке. Когда же из мглы показалась телега, Петр Маркович лишь укрепился в этой мысли, уж больно мрачно выглядел человек, правивший лошаденкой, – словно выходец из преисподней. В длинном темном балахоне под зипуном (как в саване), он раскачивался из стороны в сторону, иногда дергая вожжи, – лошадь останавливалась, человека кидало вперед, и телега еле-еле двигалась дальше.

Бравый урядник рассеял наваждение, выскочив на улицу из соседнего двора; загромыхал сочным ругательством, окунувши в лужу сапоги.

– Эти тоже ничего не видели и не слышали! – отрапортовал он бойко и невместно громко для безрадостной сумеречной тишины.

Понятых устроили на ночлег в сельской управе, урядник же был полон сил и служебного рвения, собираясь хоть ночь напролет рыскать по деревне – лишь бы немедля кого-нибудь покарать.

А подъехавшая телега, по иронии судьбы, в самом деле оказалась катафалком, и правил ею дьякон Яшка, одетый не в саван вовсе, а в подрясник. Его прислал молодой батюшка: либо забрать покойников в Песье, в церковь, либо, если доктор еще не приехал и тела забирать нельзя, читать псалтырь здесь, в избе погибших. Яшка хорошенько принял на грудь перед отъездом, потому раскачивался и держался за вожжи, чтобы не сверзиться с телеги.

– Отец Яков… – Петр Маркович замялся, понимая нелепость и даже оскорбительность своего вопроса. – А вы, часом, не были вчера в кабаке, когда купец Мятлин говорил о деньгах?

– Не, вчерась не был… – просто ответил отец дьякон, нисколько не оскорбившись. – Никита был, пономарь. Так чё, нельзя покойничков увезть?

– Пока нет.

– Ну тады пошел я… – Яшка достал из-за пазухи полуштоф сивухи и сделал несколько уверенных глотков, мелко перекрестился и повел лошаденку во двор Прокопьевых.

Петру Марковичу вспомнился Хома Брут…


* * *

Климка с матерью, пономарь Никита и два батрака, братья Семеновы Ивашка и Митька, обитали в прирубленной к большому дому клетушке с земляным полом, которую попадья по-барски называла «людской избой». На мамке вся женская работа по хозяйству держалась, попадья белы ручки марать не любила, и поповны, пока замуж не вышли, вышиванию больше обучались и музыке. Потому и были белые, пышные и гладкие, а мамка год от года сохла и чернела, но с ног сбивалась – отцу Андрею и попадье хотела угодить. Климка ей помогал, конечно, но у него и своих дел хватало, с утра до ночи крутился. А в общем-то, жили они неплохо, бывает и похуже житье. Пока старший попович, Игнат, насовсем не вернулся из семинарии.

Случилось это на Пасху, перед вторым подряд засушливым летом. Ох, наплакался Климка с его возвращением! Он и раньше поповича боялся, измывался тот над Климкой по своей злой семинарской привычке. Но тут попович, видать, хозяином себя возомнил, важничал очень, перед братьями грудь колесом выкатывал – те пока приехали только на праздник, семинаристы еще были. Попадья на него радовалась, все твердила, что теперь дом в надежных руках.