Для Розалии – роковое.

Для меня – знаменательное.

Я улыбаюсь ей своей самой приятной улыбкой, и она тает в ответ.

А в голове моей уже кружится калейдоскоп образов.

Сон о самоубийстве

Он ободрал ладони, когда пытался протиснуться в узкий лаз, ведущий на крышу. Розалия же, тоненькая, гибкая, проскользнула туда легко, будто кошка, и он видел насмешливое выражение ее глаз.

Это его раздражало.

Она его раздражала, своей неуместной веселостью, подвижностью, извечной насмешкой в уголках тонких губ и невыносимо высокомерной оценкой собственной значимости. Она считала себя центром вселенной, и в свои семнадцать лет так и не повзрослела, сохранив детское эгоцентричное восприятие мира, отталкивающе сочетающееся с подростковым максимализмом.

Проще говоря, существовало только ее мнение и мнение неправильное, и в любом споре Розалия всегда сыпала неуместными аргументами, переходила на личности, спорила и обижалась, отчего разговаривать с ней было никакой возможности.

Она его раздражала.

И потому она была идеальной.

– Мне очень нравится эта крыша. Я сюда иногда забираюсь, ну знаешь, послушать музыку, посмотреть на звезды.

Розалия отрывается от его губ, улыбается, заглядывает в глаза, точно пытаясь понять его реакцию.

Розалия – показушница. Она все делает напоказ.

– Иногда мне нравится стоять на краю, и знаешь, думать… Что будет, если я упаду? Что мама подумает? А папа? Ему-то плевать на меня, сейчас, конечно, плевать, но что будет, когда я действительно упаду, и меня по-настоящему не станет?

Она снова заглядывает ему в глаза, проверяя – забеспокоится ли? Привлекла ли она достаточно внимания своими псевдо-суицидальными идеями?

Он думает, что, если бы она правда стояла на пороге смерти, она бы визжала от страха.

– Ты думаешь о том, чтобы спрыгнуть? – его собственный хрипловатый голос кажется чужим, и он едва не вздрагивает.

Она молчит, смотрит на него задумчиво и нерешительно, вздыхает, как перед прыжком в воду:

– Да.

Тихо, будто выдавив из себя. Так неохотно выходят из тюбика последние остатки зубной пасты.

– Почему?

В этот раз молчание длится дольше, и когда она наконец открывает рот, слова звучат сдавленно от слез, щеки едва заметно краснеют в ночной темноте.

– Потому что все это не имеет никакого смысла. Потому что я тощая и никому не нравлюсь, потому что маме на меня плевать, и отцу на меня плевать и подавно. Потому что у меня прыщи, и девчонки в колледже пускают про меня дурацкие слухи. Потому что… Потому что я не знаю, кем я хочу быть, я ненавижу себя и свою жизнь, и ненавижу этот ПТУ. Я не хотела даже туда поступать, – она переводит дыхание, захлебываясь слезами. Напряжение и страх, горечь обиды, все это переполняет ее, копившееся в ней так долго оно готово выплеснуться на любого, кто готов слушать. – Мама меня туда впихнула, сказала, что там полно мальчиков-программистов и можно удачно выйти замуж, а я ни черта не понимаю во всех этих кодах, схемах, меня трясет на каждой паре. И я.… вообще в художественный колледж хотела.

Родители ее не любят? Как же. Несколько раз звонили за вечер, сказали, что ждут, что ужин на плите. Пожелали хорошего вечера – и пусть звонит, если что.

Она просто избалованная кукла, живущая чудесной жизнью, но ищущая жалости и внимания.

Однако он молчит, изображая благодарного слушателя, кивает, делает сочувственное лицо, но внутри не чувствует ничего. Ему наплевать. Какое ему дело до того, что она страдает? Это же все глупости, все девчонки загоняются из-за ерунды.

Но он сочувственно поднимает брови, кивает, даже берет ее за руку, и удостаивается еще одного ее поцелуя.