В старом тире были скрипучие деревянные полы, мощные каменные стены с неряшливой известкой и побелкой и огромные окна в потолке, покрытые паутиной. Заведением управлял кузен Джобсона. Это был крепкий, краснолицый сорокалетний мужчина с почерневшими передними зубами, что он объяснял особенностями воды в своем родном городе Абердине. В дальнем конце галереи находилось нечто, отдаленно напоминающее туалетные комнаты; к ним было подведено некоторое количество труб и стояков, соединенных с железным резервуаром на крыше. Резервуар полностью замерзал каждую зиму на неделю или около того. Однажды трубы внутри здания прорвались и затопили галерею. На стенах до сих пор виднелись следы потопа.
В галерее эхом отдавались разные звуки. Еще двое мужчин боксировали, попыхивая и покрякивая. Поодаль занимались фехтованием. Четверо молодых людей, построившись в линейку – белые призраки с масками на лицах, – строгие, как монахини, двигались вперед, чередуя выпады, выверты и арабески, наступая на воображаемых противников. Учитель фехтования был француз. Его фигуру плотно сжимал корсет, а по обеим сторонам от белых губ спускались весьма элегантные усики. Его лицо было покрыто странной белой пудрой, как у клоуна, что подчеркивало красноту ушей. Он рявкал свои французские команды. Молодые люди прыгали перед ним, держа сверкающие орудия под одинаковым углом.
Барри поднял руки перед собой, принимая оборонительную позицию.
– Ты не должен только отступать, слышишь, – крикнул Джобсон, ударив его по ушам. – Атакуй! Смотри, вот так. Быстрые удары. Левой. Левой. Ты левша?
Он отступал танцуя. Барри очень ловко и быстро уклонялся. Он прыгал взад и вперед, крошечный уродец на пружинках. Его быстрое дыхание белело в пыльном воздухе. Но он ни разу не приблизился достаточно, чтобы как следует врезать Джобсону в подбородок или в ребра. Они сели на скамейку передохнуть; пар валил от них как от лошадей.
– В чем дело, Барри? – недоумевающе спросил Джобсон. – Обычно тебе не занимать злости.
Барри взглянул на свои причудливо увеличенные, перевязанные кулаки и ничего не сказал. С тех пор как начались регулярные обходы в клинике, Джеймс Миранда Барри испытывал нарастающее беспокойство. Похитители трупов – их редко удавалось увидеть, но тем больше пищи они давали воображению – исправно поставляли медицинской школе кадавров: белых, пустых, откровенно ужасных. Он равнодушно взирал на их жалкую сморщенную наготу. Их прошлая жизнь и утраченная история, их смерть от ножа или голода его не заботили. Но когда Барри столкнулся с фактом физической беспомощности живой женщины в неподвластный ее воле момент скотского рождения человеческого уродца, он испытал настоящий ужас. Для него, совсем еще ребенка, мужество стало ежедневной необходимостью. Всю жизнь он, словно из закрытого сосуда, наблюдал взрослый мир ощущений, страстей и желаний, никого не осуждая, отгороженный своей непорочностью. Теперь же он был отрезан от всего этого навсегда тем самым обстоятельством, которое давало ему возможность двигаться, действовать, пользоваться привилегией, которая не принадлежала ему по праву рождения. Он наблюдал женщин, необъятных, точно свиноматки, рожденных, чтобы самим рожать, снова и снова, год за годом, пока они не изнемогали или не умирали. Они тужились и кричали, отвратительные в своем уродстве, делая то, чему их не требовалось учить. Как поденщики, они швыряли плоды своих трудов, красные и орущие – или бледные, синие и холодные, – в пасть ожидающему миру. В государственной больнице многие умирали. Барри однажды закрыл глаза бедной женщины, чье тело, никем не запрошенное, было приговорено к общей могиле.