Парень не отвечал. Да он себя-то не слышал, хотя орал во всё горло и бил по земле, пытаясь заглушить боль. Наконец он вспомнил про телефон и быстро набрал скорую.
Рядом, в стороне, предательски валялась сломанная машинка, на которую наступил Этьен.
Лулу тем вечером еле уложила Клода. Мальчишка всё спрашивал, почему она такая грустная, опять поругалась с Этьеном? И теперь, из-за неё, он совсем не придёт?
Оставалось добавить только «как папа когда-то».
Это резало её внутри.
Да Лулу и без этого понимала, откуда взялись у Клода эти слова – из пьяного брехливого рта его отца. Как он только сумел втемяшить в подсознание мальчика, что в расставании была виновна она, а потом исчезнуть навсегда в незнакомой чёрной подворотне? Чёрт его знает. Но сынишка теперь считал её как будто испорченной, или «тяжёлой», – в слова не переведёшь ощущения ребёнка. Это-то ей и казалось невыносимым: со всех сторон оказалась виновата она, два самых близких человека считали её «какой-то не такой». А «какой-то такой» становиться у неё не было ни сил, ни желания. Да и объяснений, ясное дело, ни от кого не дождёшься: в чём состояла её дефектность?
Понятно, что Этьен ногу сломал не в квартире: мямлил что-то невнятное то про скользкий пол (который был в основном под ковролином), то про разбросанный конструктор (которой был утерян в песочнице в прошлом году), но Клод держался стойко и «дядю» не сдал, даже когда мама больно дезинфицировала его царапины и заклеивала приличный синяк. А вот дядя после того орал в трубку как сумасшедший и про Клода, и про их с Лулу отношения так, что, наверное, вся больница немного меньше стала любить детей… и какую-то Лулу.
Вроде это был тот Этьен Сванье, что два года назад оказался на стажировке в их клинике, – полный шуток и ветра в голове парень, которого несколько лет не хватало молодой одинокой мамочке, – вроде тот Этьен, который сразу и нашёл в ней главное отличие от остальных девиц – зрелость молодых глаз – и своей настойчивостью раз за разом добивался встреч. Но затем столкнулся с Клодом… Хотя они вместе тогда, в первый же вечер, смеялись так, как Клод не смеялся ни со своим отцом, ни даже с Лулу – как две родственные души, решившие на день обменяться любимыми радиомашинками, а потом увидели, что те были совершенно одинаковыми. И смеялись, и радовались, что вот он был рядом – друг.
Вроде тот это был Этьен, да не тот. И не два разных. Скорее какой-то третий – их стыковка, трещавшая по швам от постоянной борьбы за власть то одного, то другого – наверное, мальчика и мужчины. Но разве эта борьба не естественна, разве она, Лулу, не повела себя иначе, чем с мужем: ни упрёка, ни намёка – только тишь да гладь да пироги под нос совать.
А может, слишком гладко? Ведь взгляд-то у неё действительно был жгучим и – как говорили в клинике – легко насаживал недругов, как бы помягче… ну как ванильное мороженое на раскалённый ржавый кол!
Ладно, не будем утрировать. Лулу на взводе бывала не часто, а если и скользнёт грозная искорка в глазах, то вокруг все просто рассасывались по делам, тихо приговаривая в рифму, что «ссориться с Лулу не надо никому». Ну привыкла она себя защищать и от мужа, и от мира – выбора-то особо не было. Что ж её теперь за это казнить?
В любом случае, даже после скотомужа, Лулу не собиралась взваливать роль защитника на Этьена, но, видимо, больничные слухи имеют некую силу. Как говорится, если всё время жирафу твердить, чтоб он меньше чавкал, то он в конце концов возьмёт – да и плюнет смачно тебе в рожу! Ну приблизительно как-то так.
И Этьен, скорее всего, хоть на словах и не получал подтверждения своим страхам, а вот глаза Лулу пепелили не хуже кострища, но потом, в одиночестве, быстро гасли от слезы.