Один из партизан, одноглазый юноша, приволок целую охапку зелёных кокосов.

– Моя – Моша, – сказал он Чунгу на каком-то из горских наречий и ткнул себя пальцем в грудь.

– Меня зовут, – поправил его кто-то другой.

– Моя зовут Моша, – как смог, повторил парень, повернув голову набок, чтобы Чунг попал в поле зрения его единственного рабочего глаза. Улыбнулся: у него, по обычаю горных племён, были подпилены зубы. С помощью мачете длиной с половину его собственной ноги юноша снял кожуру с верхушек кокосов. Они выпили молоко и осколками скорлупы выскребли рыхлую прозрачную мякоть.

Ему предоставили койку и даже выдали небольшую подушку. Перед Чунгом развернулась картина бивуачной жизни: один человек стоял за дверью на карауле; в казарме же пятеро резались в карты, один наблюдал за игрой, то и дело влезая с советами, а ещё один похрапывал неподалёку. Чунг и сам попытался вздремнуть, но ему не спалось. Он представлял себе, что эти ребята провели таким вот образом уже много дней. Ветер на улице стих. Было слышно, как ворочается между тесных берегов вздувшаяся река. Стемнело. Часовые покинули посты и пришли в казарму ужинать. В общем, казалось, у берега Ванкодонга стоят лагерем не больше пятнадцати тихих, истощённых людей, готовых защититься от любого, кто нарушит их покой, и, похоже, никто из них не понимает, что никому они по большому-то счёту и не нужны.

Костёр, разожжённый для приготовления пищи, дымил всю ночь, чтобы отпугнуть комаров. Чунг спал, натянув бандану на нос и рот. Остальным, видимо, чад в воздухе ничуть не мешал.

Спустя долгое время после сумерек пошёл дождь. Ребята принялись стаскивать имущество на участки, над которыми не протекала крыша, и перекладываться сами, повторяя: «Двигай! Двигай!» Вот они опять легли на новых местах, а по всей поверхности крыши барабанили капли, и повсюду сквозь неё пробивались струи воды. Из-за шума никто не разговаривал. При свете свечей Чунг видел, как их взгляды упираются в пустоту. Однако дух ребят ощутимо поднялся. Послышалось пение, зазвучал смех. Это были хорошие парни. Они всего лишь выполняли свой долг, какая бы перед ними не возникла задача. По мере того как ливень усиливался, они затыкали дыры в потолке всё новыми и новыми сигаретными пачками.

В полночь внутрь прокрались четыре собаки. Не спал один только Чунг. Когда они тишком прошмыгнули в казарму, он поводил фонариком по сторонам. Попав в луч света, собаки выскочили через открытую дверь. Огонёк прорезал дым от костра и заиграл над мужчинами и юношами, спящими кучками по два-три человека. Они лежали вплотную, а их руки свешивались одна на другую и по-домашнему, по-семейному касались друг друга.

На рассвете Чунг выбрался наружу, сел, скрестив ноги, на влажную землю и очистил ум, сосредоточившись на движении воздуха в ноздрях – точно так же он ежеутренне и ежевечерне делал мальчишкой в храме Новой Звезды. Вот уже около года он каждый день снова предавался этому занятию, и не имел понятия зачем. И паршивый же из него коммунист при таких-то духовных практиках! На самом деле он больше не был убеждён, будто кровь и революция служат полезным средством для смены понятий в уме. Кто же это сказал? – кажется, Конфуций: «Как кузнечным молотом не высечь из камня изваяние, так насилием не освободить человеческую душу». Мир здесь, мир сейчас. Мир, обещанный в любое другое время и в другом месте, есть ложь.

Эти четыре ночные собаки – то были не собаки вовсе, а Четыре благородные истины[3], преследующие во тьме его лживые речи…

…Так, сбился. Чунг вернул сознание к движению дыхания.