О, детство-детство! Как чудесна твоя гибкая восприимчивость, так легко перебегающая с предмета на предмет. Новое впечатление, как вода следы на песке, начисто смывает предыдущее. Первые же образы этого хмурого утра смыли напрочь тоску и уныние.

Впереди маячила чья-то знакомая фигура. Мы поравнялись.

– А, это ты? – спросил Смирнов. – Здоров!

– Привет! – сказал я, пытаясь избежать его специфического рукопожатия.

Но он уже протянул свою руку. Когда наши руки встретились, Смирнов средним пальцем пощекотал мою ладонь, таков уж был его обычай. При этом он примирительно подхихикнул, мол, не правда ли, это забавно?

– Слышал, что делается? – спросил он, наскоро изгоняя из своей интонации только что бывшее в ней несерьезное. – Сталин-то… – и как бы от очень сильной досады тяжело вздохнул и прищелкнул языком.

– Слышал.

– Ну, и что ты думаешь?

– А что я думаю?

– Ну, как теперь, дальше-то что?

– Ну, думаю, америкашки теперь развяжут войну. Они уж давно хотят. Да Сталина боялись. Берия тоже никуда не годится, совсем старенький стал, – сказал я солидно и очень от себя, совершенно забыв, что это мамины слова.

– Иди ты! – воскликнул Смирнов. Он, видно, никак не ожидал от меня такого дельного прогноза. – Вот здорово! Слушай, у меня – план. Давай сбежим на войну? Только, чур, не протрепись. Железно?

– Железно-то железно. А что, ты уже знаешь, где она будет? Куда бежать-то?

– Конечное дело, чудак-человек, – покровительственно сказал Смирнов. Ну, это, понимаешь, там, – он неопределенно махнул рукой. – Там… Надо с пересадкой ехать. Сначала на метро, потом на троллейбусе, а потом… потом – на электричке. Там и война и все остальное…

Очевидно, мой оголтелый пацифизм был написан на моем лице слишком крупными буквами, и Смирнов прочитал их.

– Ты что? Забоялся? Или не хочешь на войну? – чуть поддразнивая меня, спросил он.

– Почему не хочу, хочу. Даже очень. У меня уже и спички есть. Десять коробков.

В другой бы, более прозаический момент Смирнов от зависти, что у меня десять коробков спичек, сдох бы. Но он уже широко загулял.

– Дурак! Ты думаешь, на войне без твоих спичек стрелять нечем? Там нам дадут самые настоящие пушки. Калибра семнадцатая-восемнадцатая. Здоровенные такие.

– Сам ты дурак, если не знаешь, что даже в разведку не ходят без спичек. Их еще специально воском заливают.

Опять разговор со Смирновым смутно встревожил меня. Что я в самом деле такое? За Ленина жизнь отдать не хочу, то есть хочу, но не очень. Теперь если война с америкашками… На войну-то хочется, на войне ведь дико интересно, и поэтому очень хочется на войну. Но на взрослую, как в кино, страшновато. «Вот если только организовать детскую, между советскими и американскими детьми», – слабо подумал я, пытаясь спасти остатки своей чести…

В школе было темно и мрачно. Ребята ходили какие-то потерянные. Свет очень хмурого дня едва окрашивал школьные коридоры. Вдруг началось. Кто-то сказал первый: «Лучше бы я умер», – и пошло: «Лучше бы я, лучше бы я». На меня это подействовало, к тому же чувствуя свою еще ту, старую вину перед Лениным, я тоже сказал и раз, и другой «Лучше бы я». Но такая солидарность чувств не бывает слишком продолжительной. Произошло что-то новое. Вдруг кто-то спросил: «А ты отдал бы жизнь за Сталина? Только честно. – Ну. – Что ну? Честное сталинское? – Честное». Это был совершенно стихийный, никем из взрослых не организованный и не направляемый взрыв чувств. И сначала желание отдать свою жизнь за вождя высказывалось свободно. Но потом кому-то пришло в голову, как бы собрать подписи под этим горестным чувством, слегка организовать неорганизованное. А там и потребовать: «А ты бы отдал жизнь за товарища Сталина?»