В эти мирные вечера можно было даже слегка так, не совсем серьезно задаться вопросом: а ты бы отдал жизнь за товарища Ленина? И так же не совсем серьезно ответить: да, то есть нет, то есть конечно же… Но где-то там все равно зналось, что ответ не совсем честный. И это тоже вызывало какое-то слаборазбавленное, не смертельное отравление от собственного какого-то неблагородства и недостатка жертвенности.
Ведь почему не хотелось умирать в свои неполные восемь лет? Потому что скоро ученые додумаются до бессмертия, и жалко тогда будет своей единственной жизни, а Ленин все равно уже умер и уж должен был бы привыкнуть к смерти. В одной фантастической книжке, мне ее Колян дал, я вычитал, что там одного – в общем героя, что ли? – я не помню точно, ну в общем за какие-то там таки-и-и-е заслуги, что ва-а-а-бще, приговорили к бессмертию. Там какая-то очень сложная операция или что?.. Ну, я и подумал, а может, я тоже, когда вырасту, окажу человечеству сильную, наисильнейшую услугу, ну просто такую услугу, что все офонареют. И приговорят меня к бессмертию, если техника к тому времени достигнет такого уровня. Тут я даже в мечте, без свидетелей скромно потупливался, мне как-то неловко было, что я, оказывается, такой великий.
Я, конечно, читал в «Путешествиях Гулливера» про какой-то народ или племя, которое обрело это самое бессмертие, но людям оно почему-то быстро остохренело, и они стали скучать и стосковались по смерти, не захотели жить вечно. Но фиг-то я поверил. Потом еще не хотелось отдавать свою жизнь за Ленина, потому что он казался настолько серьезным и хорошим, что когда я думал, завидуя тем, кто видел Ленина, а вот вдруг бы он меня увидел, наверно, сразу бы раскусил, что я не тот фрукт, который ему нужен. За очень хорошего должны отдавать свои жизни тоже очень-очень хорошие, а то выйдет полная е-рун-да.
В общем, Смерть Ленина долго похаживала где-то совсем рядом, пока не встретилась с другой Великой Смертью – Смертью Сталина. Стуча костями, они обнялись, как хорошие подруги.
Смерть Сталина началась рано утром, когда еще не рассвело. Я проснулся от того, что громко, не боясь нас разбудить, в голос рыдала мама. «И-и-и! – ревела она. – На кого же ты нас поки-и-нул. Да на Лаврентия Павловича надежда плоха-а-я. Он и сам-то уже ста-а-ренький. Вон как голос-то дрожа-а-л…»
Доставая до позвоночника, своим страшным замогильным голосом рассказывал Левитан про дыхание Чейн-Стокса. Говорили, что это дыхание даже передавали по радио, но я, как всегда, самое интересное прозевал. Страшно еще было от того, что голос Левитана дрожал. Он не только не справлялся с волнением, но даже и не скрывал этого. До этого я никогда не слышал, чтобы дикторы показывали свои чувства, это было не принято. Но страшней волнения Левитана было это дыхание с таким необычным названием. Потому что, когда нам хорошо, наше дыхание никак не называется. Оказалось же еще хуже, оказалось, что дыхание было вчера, а сегодня уже и такого нет. Совсем умер.
В этот день я с удовольствием пошел в школу, только чтобы убежать подальше от той душераздирающей, как ее назвала мама, музыки, которую теперь все время передавали по радио. Мама объяснила, что это музыка из «Пиковой дамы». Сталин ее очень любил. Не даму, конечно. Провожая меня к двери, мама сказала убийственную фразу:
– Ну, все! Теперь америкашки на нас нападут. Они только Сталина и боялись. Пропали мы без Сталина, совсем пропали.
– А мы разве уже воюем с ними? – спросил я.
– Не волнуйся, они теперь в два счета развяжут войну. Ну, что ты скис? – сказала мама, увидев мое лицо. – Не волнуйся и не паникуй, имей в виду: мы никогда не были паникерами.