− Неужели крестьянам волю дают?
Глаза исправника выражают полнейшее недоумение. В них так и читается: да что же это такое делается?! нет, чтобы порасспросить, какое такое сообщение да где и когда опубликовано, так он ещё и глумится!
− Помните, незадолго до провозглашения «Манифеста» вы, Онуфрий Пафнутьевич, убеждённо заявляли, что, мол, отмена крепостного права – это покушение на помещичьи права, сиречь недопустимое безрассудство? – спрашиваю я самым безобидным тоном, какой только можно передать посредством голоса.
Свёкольное лицо Аксельбант-Адъютантского покрывается васильковыми пятнами. Да, тогда он, не признавая диалектику жизни, не желая видеть очевидные факты, вроде дворянского губернского комитета, вот уже два года по мере сил своих участвовавшего в разработке статей «Манифеста», вздумал понтировать бубновою шестёркою противу всех козырей в колоде − и оглушительно проиграл, конечно же.
− Ваше, как вы говорите, «официальное сообщение», − интересуюсь я, радуясь про себя, что отдавил-таки мозоль исправничего самолюбия, − невзначай не из категории новостей сомнительных?
В глазах Онуфрия Пафнутьевича зарождаются крохотные искорки − и через мгновение обращаются факелами полыхающего торжества; оные, заглушая друг друга, стрекочут сгорающей сосновой саранчой, стекают на ковёр расплавленною смолою…
− Нет-с, сведения почерпнуты из источника самого достовернейшего – нумера газеты «Московские ведомости», утром мною полученного, − говорит он, и я слышу, как подступающее злопыхательские слова словно бы в поисках выхода булькают и клокочут у него в горле. Развалившись в кресле, он буравит меня взглядом, выстукивая пальцами по подлокотнику кресла нечто бодрое, маршеобразное, похожее на «беги! – коли! – ура! − наша взяла!». Не дождавшись от меня признаков нетерпения, медлительно, словно упиваясь каждым произносимым словом, выцеживает сквозь усы:
− Речь идёт… о должности, занимаемой вашим… покорным слугою…
Заметив на моём лице изумление (которое я и не попытался скрыть), подаётся ко мне вместе с креслом, говорит с короткими придыханиями после каждого слова, словно всаживая штык в брюхо врага:
− Отныне и навеки должность моя более не выборная, а зависит едино от воли губернатора нашего! Лишь он один может… – и тут его волосатый палец наставляется на плафон, расписанный облаками и откормленными купидонами так аляповато, как будто их писали не краскою, а крашеным творогом, причём купидоны с раздувшимися, словно бы от зубной боли щеками, до смешного смахивают на моего гостя без мундира, − рекомендовать кандидата на должность исправника правительству! Да-с!
И Онуфрий Пафнутьевич снова разваливается в кресле. Пальцы его барабанят знакомый призыв куда-то бежать и кого-то колоть, ноги, вздрагивая мясистыми ляжками, постукивают в такт каблуками сапог, отчего шпоры разражаются раскатистым жестяным хохотом, − и вся эта варварская музы́ка в стиле militaris очень уж смахивает не на марш, а на донельзя примитивные трезвоны country, как будто бы на лугу корова трясёт головою, и ботало, привязанное к её шее, своими деревянными сухими и звонкими аккордами подзывает хозяйку: «По-ра! по-ра! по-ра доить!»
Вчерашний прусак и сегодняшний ветер − лыко одной строки… Что бы там ни говорили, а плохие приметы – самые верные! Потому, наверное, и новость меня, уже подготовленного к неприятностям, не огорошила, а должна бы: неподконтрольность исправников в таких отдалённых уездах, как наш, – это же… да это же означает, что все мы – от дворян до крестьян – отныне отданы им на кормление! Это даже не самоуправная властная испольщина