– Ну, хорош! Навоз – понимаю, упал, когда через забор лез. А земли-то откуда столько? А кровь? Тяжело ты, милый мой, ко мне добирался, – шептала Марья, пытаясь хоть немного почистить Ивана, что, конечно, было самым безнадежным занятием, – Рассказывай, куда тебя занесло!
– Да, что уж о том… Неспокойно что-то в Москве-матушке. Что же у вас на улице творится? Дикость какая-то…
– Ванюша, Бог с тобой, ну какая дикость? Наоборот: как вымерло все. Мои-то, понятно, ушли, а вот куда вся слобода исчезла… Тишина, как на погосте!
– И… – Иван одновременно очень хотел, но не решался напрямую уточнить, слышала ли Марья те дикие звуки, которые слышал он, – И сейчас тоже тихо было?
– Тише и не бывает! Поэтому, когда ты, милый мой, начал забор ломать, показалось, будто из пушки выпалили.
Они зашли в дом, и Марья, по московскому обычаю, начала нести на стол все, чего только ни было съестного в доме, а Иван, как назло, был вовсе не голоден, и только с жадностью хлебал хмельной квас, да понемногу, чтобы не обидеть хозяйку, отщипывал по кусочку пирога или съедал ложку-другую супа. Марья с довольной нежностью разглядывала своего друга, но в ее взгляде Иван замечал какую-то печаль, едва ли не тоску. В больших глазах Марьи, когда она поворачивалась против огня, явно видны были слезы.
– Ты, Марья, чего сырость разводишь? Не рада мне? – с раздражением спросил Нарышкин. Та принужденно улыбнулась, и окинула Ивана самым чарующим своим взглядом, но раздражение его только нарастало.
– Не очень-то, Марья, у тебя веселая улыбка! Ты скажи, я ведь…
Но тут Марья применила самое верное средство, и, усевшись Ивану на колени, принялась его целовать. Нарышкин быстро успокоился, и уже почти забыл о своих невеселых приключениях, как снизу из подклета раздались громкие звуки: хлопнула дверь, потом как будто что-то упало в сенях, и кто-то затопал ногами. Чуть не отбросив Марью в другой конец горницы, Иван вскочил, и принялся судорожно бегать из угла в угол, в ужасе озираясь по сторонам. Он повалил марьину красивую резную прялку прямо на свечи, от чего едва не случился пожар, сбил часть посуды со стола, и в общем очень напоминал перепугавшуюся соседского пса курицу. Когда же, спустя пару мгновений, он немного пришел в себя, то увидел, что Марья, не в силах сдержать смеха, зажимает рот кулачком и покачивается на лавке, слегка фыркая время от времени.
– Вань!.. Ты не пугайся, это Мамайка, пес наш дворовый. Он, когда холодно станет, или перепугается чего – всегда в дом лезет. А я вот, как назло, дверь забыла запереть.
Марью свалил приступ неудержимого смеха. Нарышкин даже не разозлился, а расстроился. Он был безмерно раздражен, но понимал, что выказывать раздражение сейчас будет и глупо, и не по-мужски, как, впрочем, и тогда, когда он ругался на Марью за ее грустный вид.
"Ну и нашелся же последователь апостола Петра!" – думал он, вяло и бессознательно отвечая на ласки Марьи, – "Петухи и петь не начали, я уже три раза такого труса отпраздновал, что хоть куда. Неужели, и правда, ты, боярин Нарышкин, обычный трусишка, зайка серенький?".
Иван дал себе зарок, что впредь никогда и ничего не испугается, какая бы опасность ему не грозила, и, успокоенный этой мыслью, сжал в объятьях Марью и опрокинул ее на спину.
Глава 4
Добравшись до дому, Матвей Артемонов почти совсем остыл от происшедшей стычки и успокоился. Когда же он увидел зацветавшие кусты сирени, которые он сам давным-давно посадил возле калитки, разросшиеся и загустевшие за много лет ветви любимых яблонь, покрытые едва пробивающейся листвой и переваливающиеся через когда-то высокий и красивый, а теперь посеревший и осевший забор, ему и вовсе стало так хорошо и спокойно на душе, как давно не бывало. Пытаясь продлить эту радость встречи, Матвей решил, перед тем, как зайти во двор, сходить на бывшую неподалеку заводь от давно уже заброшенной водяной мельницы: удивительно красивый уголок со склонившимися над водой ивами, зарослями камышей, бархатной зеленой ряской и кувшинками. Он с облегчением положил наземь шлем и оружие, снял кирасу и другие доспехи, и направился к заводи. Ей, пожалуй, не хватало того буйства растительности, которое бывало здесь всегда летом, а кувшинки еще и не думали цвести, но все же это было то самое место: любимое место Артемонова в Москве, а может и во всем мире. Он уселся на кочку прошлогодней серой осоки с пробивающимися острыми язычками свежей травки, сорвал с ближайшего куста веточку и, бездумно крутя ее в руках, стал разглядывать далеко просматривавшийся весенний лес, гладь воды с отражающимися облаками и саму мельницу, которая, за время его отсутствия, еще больше потемнела, заросла мхом и даже какими-то небольшими деревцами. Сумерки сгущались, и было бы уже почти темно, если бы последние лучи солнца не были особенно яркими. Когда Матвей подумал, что пора бы уже и пойти в дом, чтобы не возиться там в темноте и вечернем холоде, раздался громкий и очень неприятный скрип, который могла издать только старая мельница, если бы ее колесо вдруг пришло в движение. Поскольку это было решительно невозможно, Артемонов подумал, что ослышался или успел по-стариковски задремать и услышал скрип во сне. Душевного покоя, однако, как ни бывало. Матвей покачал головой, удивляясь, почему мир устроен так, что человек и четверти часа не может быть полностью счастливым, и пришел к заключению, что заведено так неспроста, а для его же, человека, блага, но его размышления были прерваны тем же звуком, только еще более громким и неприятным. Сомнений быть не могло: полуразвалившееся, давно уже превратившееся в груду полусгнивших деревяшек колесо мельницы вращалось с отвратительным и каким-то злым звуком. Матвею, сбросившему латы не только буквально, но и душевно, полностью расслабившись в этом тихом уголке, было тяжело собраться с силами и поднять взгляд, чтобы посмотреть туда, в сторону мельницы. Поэтому он сперва искоса взглянул на воду рядом с неистово трясущимся, но никак не разваливающимся колесом, что вовсе не принесло ему облегчения: в воде отражалась какая-то до крайности странная фигура, выглядывавшая из-за мельницы. Разглядеть ее точно было сложно, но ясно было, что она наряжена то ли в кучу какого-то безобразного тряпья, то ли веток и всякого лесного мусора, а на голове ее, из копны немытых и нечесаных волос, торчало что-то вроде рожек, а может быть, впрочем, и кончиков косынки, подвязанной как у старой деревенской бабы. От падавшей из мельницы воды отражение тряслось, как будто издеваясь над Матвеем. В довершение всего, там, где у существа должны были находиться глаза, зажглись два зеленых огонька, и раздался смех: дикий и визгливый, а вместе с ним отрывистые, похожие на лай слова, но какого-то уж совсем нечеловеческого языка. Чем дольше Артемонов сидел в нерешительности, тем громче становился смех, и тем быстрее вращалось колесо. Матвей трижды перекрестился и прочитал молитву, и все же, чтобы заставить себя посмотреть прямо в сторону мельницы, ему пришлось чуть ли не пальцами придерживать веки. Когда, однако, Матвею все же удалось поднять взгляд, он увидел лишь потемневшие в сумерках и совершенно неподвижные развалины мельницы, внутри которой заунывно и редко капала небольшими каплями вода, а налетевший ветерок качал ветвями росших на ней кустиков. В редком лесу тревожно перекрикивались и порхали с ветки на ветку птички, а где-то, совсем уже вдалеке, как будто пару раз хрустнули и качнулись ветки.