– Ты какого же полка будешь, голова? – вкрадчиво поинтересовался худощавый стрелец. Нарышкин мучительно задумался, что слишком явно отразилось на его лице, и далеко не сразу вспомнил, что нарядился стрелецким стольником.
– Ну, Козлова, положим, а что?
– Да ничего, только мы-то и сами оттуда, а твоей милости никогда в полку не видели. Да и в кого ты, друг сердешный, сейчас целился?
Положение было безнадежным. Иван не боялся смерти, напротив, хотел бы умереть славно, с честью для себя и для рода, но сейчас ему стало невыносимо тяжело на душе. Не так он представлял себе славную смерть, чтобы быть пристреленным, как собака, каким-то бородатым мужичьем, а затем быть съеденным псами и лисами, поскольку едва ли у стрельцов найдется время и желание его достойно похоронить.
– Да ребятушки, да я… (Иван и не знал толком, как обратиться к стрельцам). Испугался просто: думаю, столько людей, да с пищалями, вдруг, неровен час…
– Очень-то тебе люди эти помешали, в десяти саженях. Ехал бы себе, подобру-поздорову, – с неумолимой логикой отвечал стрелец, – Да и непонятно, кто ты есть таков. В стрельцах мы тебя не видели, тем более в нашем приказе. Пойдем-ка, покажем тебя поспольству, а там уж чего решат.
Иван настолько испугался, что даже "поспольство" не вызвало его гнева.
– Да зачем я вам! – взмолился Нарышкин, – Отпустите, ну какой от меня толк? У вас там свои дела-разговоры, к чему на меня время тратить…
– Как знать, может быть, ты сейчас нам и нужен.
Страх Ивана прошел, и он злился теперь на себя за свои униженные слова. Но Нарышкина охватила безнадежность: ударить незаметно худощавого стрельца и вырваться от него было нетрудно, но трое других стояли на том неприятном расстоянии, на котором они были в полной безопасности от любых действий Ивана, а в то же время, без труда и не целясь, могли попасть в него из пищалей. Погибнуть бесславно здесь, или пойти к костру, чтобы погибнуть там уже без сомнений, но, скорее всего, мучительно – таков был выбор, стоявший перед Нарышкиным. Мужество вновь изменило ему, и он готов был уже согласиться предстать перед "поспольством", как вдруг неподалеку, саженях в двадцати, раздалось несколько выстрелов.
Стрельцы, конечно, сделали то, что сделал бы на их месте почти кто угодно: немедленно обернулись в сторону выстрелов. Нарышкин, возблагодарив Бога и пожалев того, в которого стреляли – а ему все одно нечем было помочь – выхватил нож у худощавого стрельца и метнул его точно в сердце одного из его товарищей, тогда как самому хозяину ножа достался лишь сильнейший удар головой снизу в челюсть. Двое других, конечно, выстрелили и, конечно, промахнулись. Служивые растерялись, и прежде, чем они сообразили, что им делать, Иван уже успел скатиться по склону пригорка и стать совершенно невидимым для стрельцов. Нарышкин петлял между деревьев, как заяц, время от времени падал на землю и начинал ползти, однако все это, вероятно, было излишним: те стрельцы, что целились в него, были слишком спутаны и увлечены помощью своим пострадавшим товарищам, чтобы серьезно преследовать Ивана. Ну а стоявшие у костра, даже если они и знали о поимке Нарышкина, были заняты происходившей в стороне перестрелкой. Умница-конь, словно почувствовав, что хозяин в опасности, сумел сам отвязаться и неслышно подойти ближе, так что Ивану не пришлось долго его искать.
И вот, Нарышкин снова несся во весь опор к Москве, но мысли его одолевали совсем не те, что перед встречей со стрельцами. Точнее, мыслей было немного, а была смесь злобы и стыда, застилавшая ему голову: Иван снова почти не соображал, куда и зачем он скачет. Поэтому Нарышкин не обратил внимания и на ту странность, что караул на въезде в город пропустил его беспрепятственно, даже не поинтересовавшись, куда и зачем он так мчится на ночь глядя. Но конь Ивана не утратил самообладания, и по-прежнему нес его по пустым и темным улицам туда, куда нужно. Скакуна, впрочем, нужно было оставить подальше от дома Марьи, куда молодой Нарышкин проникал, перебираясь тайком через забор. Умный конь знал это, и привычно остановился возле пустыря, где хозяин обычно его оставлял на ночь. Это был заброшенный двор с то ли погоревшим, то ли просто полуразвалившимся от времени домишкой и густым садом. Конечно, пронырливые московские тати могли угнать скакуна и отсюда, но до сих этого не случилось, да и мог себе позволить боярин Нарышкин рискнуть конем ради любви.