– А я на завод сбегаю, по накладным отчитаюсь и командировку отмечу…

– Фельдъегерский? – кивнул Евсеич на портфель. – Знаю…

– Откуда?

– Ну, не первый раз замужем. Беги, я ждать буду, – сказал хозяин, затворяя ворота.

– Ты особо-то не хлопочи, полковник! У меня всё есть…

– Эка, куда хватил. Забыл, что ли, старший лейтенант… Бывший.

– А по мне – полковник, – забирая под мышку кирзовый фельдъегерский портфель с красной металлической обечайкой, отозвался Юра уже издалека. – Звезды три. А размеры этих звёзд каждый по-своему видит и ценит.

– Три звезды. Скажи тогда ещё генерал-полковник, насмешил ты меня, сынок.

Поправив в горнице покрывало на кровати, накинув коврик на отцов кованый сундук, Евсеич повесил фартук и принялся месить тесто для пельменей, то разминая правой рукой, то тыкая култышками пальцев левой руки. Раскатал-таки тесто в тонкий лист. Лицо горело, на лбу блестел пот, на подбородке белела мука как пудра.

Солнце малиновым шаром закатывалось за деревьями, за домами. Вечерние тени спутались. Редкие прохожие шли мимо окон, а те, что постарше, здоровались с Евсеичем.

Отдавливая тонким стаканчиком кружки теста, он начинял их фаршем, складывал рядом, поглядывал в растворенное настежь окно. И когда, крепко топая каблуками, показался Юра, Евсеич сел на скамейку, закурил. «Вот бы мне сына такого…» – говорил его взгляд.

– Отметился?

– День приезда, день отъезда – один день…

– Знаю я эти порядки, – затягиваясь вонючим дымом дешёвой сигареты, говорил Евсеич. Лоб его блестел в свете вечернего солнца.

– Напрасно ты все это затеял, полковник. У меня есть чем поужинать.

– Э-э, товарищ лейтенант, не знаешь ты наших свычаев-обычаев. Тут, брат, не всё так просто. У нас говорят: соль-вода есть, можно пельмени стряпать. И не просто пельмени, а с уважением: «пельмя́ни», вот как… Да и гостей всегда встречали именно с пельмянями. Дорогое блюдо для дорогого гостя. А я тебя ждал. Знал, что приедешь, не мог не приехать. Ты же мне писал… Пельмяни, брат, первое дело для гостей…

Сизый дым сигарет пластами стоял в комнате, нисходил в окно. Вода в кастрюльке закипела. Евсеич тяжко встал, отставив протез, высыпал пельмени. И аромат варева наполнил кухню. Спрашивая между делом про город, про цены на спиртное, мясо и колбасу, Евсеич приказал Юре:

– Режь хлеб, ставь рюмочки на стол, ужинать будем!

То замирая с ложкой в руке, то умаляя пламя газовой коптилки, то звучно пробуя бульон на вкус, сказал:

– Готово, сорви-ка лучок в палисаднике, пёрышки.

– Есть! Будет сделано, полковник, – шутливо отбарабанил Юра, чувствуя праздник, именины сердца.

Они уселись за стол в вечерних сумерках. На улице было ещё светло, а в доме уже темнело.

– С этим переводом часов на летнее время вся жизнь на дыбы, – сказал хозяин.

На столе, покрытом старой льняной скатертью, была небогатая снедь, дымились пельмени. Желтел яблочный уксус, салаты.

Евсеич постучал ножом по бутылке дорогого импортного коньяка, сказал:

– Пересолил, лейтенант. Думаешь, что у старика так-таки и нет ничего? Шалишь, брат, открой-ка шкаф, там кое-что ждёт тебя… Нынче и у меня праздник, возможно, последний.

Брови Евсеича нависли над серыми глазами. Изрытое оспой, задетое осколками мины лицо – с бороздами печали.

– Ну, что так сурово, полковник? Это не к лицу нам.

– Чистые дали не замутит ничто, даже смерть, верно?

– Чистые?

– Чистые! Я тебе сказал – сам своё, не в книжке прочитал, – и старик поднял голову. Брови его вдруг скатились на весёлое место. Наполняя рюмки, он твёрдо произнёс:

– За чистые души, за чекистов!

Посыпая чёрным перцем и макая пельмени в раствор уксуса, Юра хорошо закусывал, а Евсеич подгонял: «Ешь, кушай, на меня не гляди… Я старый, много мне не надо…»