А у меня сейчас хорошее и немного грустное настроение: приезжал из Москвы мой бывший ученик, очень не типичный для своего поколения 30-40-летних – увлечён хорошей бардовской песней, приходит ко мне на всю ночь с гитарой и поёт до «первых трамваев». Познакомила с Андреем моих приятельниц – Ляле за 60, Гале к 50-ти. И они его полюбили и слушали тоже до утра.

И ещё бывший ученик смутил и порадовал меня подарком, авансом к грядущему 70-летию: подарил магнитофон и 3 плёнки записей Окуджавы. Мне было неловко принимать такой дорогой подарок: после такого обычно женщине делали предложение, называемое в старину «гнусным», или вынуждали работать в «органах» либо в иностранной разведке. Нет, не предложил (…)


– Ссыльных было много. Причём, часто ссылали не в Ульяновск, а куда подальше. Помню, к нам приезжала из Мелекесса папина приятельница Татьяна Шмидт, которая была в какой-то партийной организации на льнокомбинате. И она папе в ухо шептала: «У нас сосланных полно…»

Говорят, что сюда был сослан наш преподаватель языкознания (в пединституте) Бескровный. Как можно преподавателя русского языка выслать за украинский национализм, я не знаю. Говорят, что выслали. Боялся он всего, совершенно смертельно.

Задолго до войны сюда был выслан доктор (сейчас бы его назвали психотерапевт, тогда называли просто гипнотизёр) Могулá (даже фамилию запомнила). Пионервожатая моего братика (который был не всегда дисциплинированным), такая была Дуся Велина, ей надо было делать какую-то полостную операцию. А у Дуси было больное сердце, и к ней пригласили этого самого Могулу. Потом она была у нас дома и рассказывала, как прошла операция (мне было страшно интересно). Когда операция кончилась, она пришла в себя и спросила: «Я лежу в больнице, а когда же мне будут делать операцию? Вы знаете, я сейчас была в таком дивном саду, цвели все фруктовые деревья и был такой запах, что у меня даже голова чуть-чуть кружится. Ну давайте уже, режьте».

Он сидел у её постели, держал её за руку и тихонько рассказывал, как она входит в сад, как поют птицы… И рассказывал он ей это всё больше часа. Столько, сколько длилась операция.

Куда делся потом этот Могула, я не знаю.


Папа долго на меня не обращал внимания. Маленькую он меня жалел, если я плакала. Волновался, если я болела. Но я ему совершенно не была интересна. И вот очень хорошо помню… Мне девять лет. У нас топится печка, маленький диван стоит. И отец наизусть с увлечением читает моему брату Вадьке «Песню про купца Калашникова». Я тут верчусь со своими куклами и потом начинаю плакать. Папа взволнованно спрашивает: «Почему ты плачешь?» – «А мне их жалко». – «Кого их?» – «Обоих. Кирибеевича и купца Калашникова».

И вот тогда первый раз появился интерес: то есть это не кукла, а человечек, который может и переживать, и жалеть. Вот с тех пор папа уже довольно осмысленно читал мне стихи. Правда, он не знал детских стихов. Это были Северянин, Бальмонт, Блок. А я ещё достаточно хорошо всё запоминала…

Почему я не люблю шахматы? Потому что это был некий род ревности. Потому что тогда папа не обращал на меня внимания совсем, я ему была не интересна. А когда он читал мне стихи (тоже не обращая на меня внимания), мне было хорошо.


Что в нашей семье было необычного – можно было спрашивать обо всём. И никто бы не одёрнул: тебе это знать не положено. Причём, если мама иногда лукаво уклонялась, то отец чаще всего в доступной форме всё объяснял. (Но если новый мальчик мне, например, понравился, маме это можно рассказывать, а папе нельзя, ему это неинтересно).

Один раз папа меня осудил.